Трофимову, и с доктором она впервые заговорила о муже. Он что-то спросил
очень просто, она ответила, и сразу стало видно, как это важно для нее -
говорить о муже, и как трудно скрывать свое горе. На другой день она
принесла его письма, мы вспомнили саратовскую поездку, даже всплакнули -
это было так давно, и мы были тогда такие девчонки! У нее были спокойные,
грустные глаза, когда я ее провожала. Ей стало легче жить.
ухудшилось, немцы подтянули свежие силы, тревоги начинались с утра. Я
плохо спала - волновалась за Саню. Однажды, когда я только что легла, не
раздеваясь, доктор постучал, вошел и в темноте сунул мне в руку маленького
медвежонка.
От имени доктора Ивана Иваныча этот белый медведь будет говорить вам, что
Саня вернется.
сердца, я вынимала из сумки медвежонка, смотрела на него, и, честное
слово, мне становилось веселее.
собственного сочинения, потом долго мылся в ванной и уверял, что между его
мытьем и немецкими налетами существует таинственная связь: стоит ему
залезть в ванну, как немедленно начинается тревога. Так и было несколько
раз. К столу он приходил с мокрой, симпатичной бородкой и первым делом
бросал мне стул, который я должна была поймать за ножки и бросить обратно.
У него были какие-то веселые странности. Он любил удивлять.
так, как будто в грозе и буре вдруг послышался спокойный человеческий
голос.
которые накупил в Ленинграде.
оглядываясь на усталых, запыленных детей, женщины везли на садовых
тележках узлы, сундуки, корыта... Не городские, загорелые старики,
сгорбясь, шагали по тротуарам навстречу движению. Это были колпинцы,
детскосельцы... Пригороды входили в город!
доктору тащить через площадь его мешок, потащила сама и остановилась на
углу Старо-Невского, чтобы взяться удобнее. Иван Иваныч прошел вперед.
Широкий подъезд был совершенно пуст - это показалось мне странным.
залитая солнцем, длинный доктор в морской шинели, поднимающийся по
ступеням, тень, которая сломилась на ступенях, поднималась за ним,
тревожная пустота у главного входа...
фуражке выглянула и сказала ему не знаю что, два слова. Он постоял, потом
медленно вернулся ко мне. У него было строгое лицо.
Последняя дорога перерезана. Поезда больше не ходят...
мы останавливались у развилки дорог, чтобы посмотреть на карту. Мы ехали
уже больше часу, и я удивлялась, что немцы все-таки еще далеко от
Ленинграда. Но здесь был самый отдаленный участок - за Ораниенбаумом через
Гостилицы, по направлению к Копорью. Моряки держали эти места под огнем
дальнобойных судовых батарей.
что увижу Петю, потому что он служил именно в этой дивизии, и я даже знала
фамилию комиссара полка.
двое, по трое брели по открытой, среди полей, пыльной дороге. Где-то
впереди дорога простреливалась, об этом мне сказала коротенькая, крепкая,
с детскими щечками санитарка Паня. Косички у нее были заплетены вокруг
головы, и каждый раз, когда машину подбрасывало на выбоинах, она не могла
удержаться от смеха.
рванулось за нами, и, приоткрыв заднюю дверь, я увидела на дороге
опускающееся облачко пыли. На полном ходу мы влетели в деревню, шофер
затормозил, и пока он ругался, рассматривая надорванное крыло, мы с Паней
пошли искать командира медсанбата.
свежие плетни из ракиты, кое-где пустившие ростки, кирпичные очаги во
дворах, амбары с оторванными, повисшими на одной петле дверями, за
которыми чувствовалась прохладная темнота и пахло молодым сеном. Здесь
стоял штаб дивизии, а передовая была отсюда за два-три километра, "вон
там, где лесочек", сказала мне сандружинница в штанах, с большим наганом
на ремне, указав в ту сторону, где луга переходили в жидкий перелесок, а
за ним, сияя под солнцем, стояла березовая роща.
ночи, и только что выдавалась свободная минута, как я начинала искать
Петю. Я спрашивала раненых, сандружинниц, связного комиссара дивизии, о
котором мне сказали, что он знает всех командиров. Комиссар Петиного
полка, тот самый, фамилию которого я знала, накануне был убит - об этом
мне сообщили в политотделе.
шпалами инструктора политотдела.
застала его за обедом - и, оглянувшись, строгим, рычащим голосом спросил
командира, лежащего под шинелью на лавке:
Младший лейтенант Сковородников!
слышно было, как они кричали: "Маруся, воздух!" Снаряды все чаще ложились
вдоль улицы и теперь стало ясно, что немцы бьют не по батареям, а по самой
деревне. Наши отходили - в одну минуту деревня наполнилась людьми в
грязных, красных от глины шинелях и так же быстро опустела. Худенький
горбоносый юноша со сжатыми губами, с разлетающимися бровями забежал в
медсанбат, попросил напиться. Паня подала ему - и с такой сильной, чистой
нежностью, какой я не испытала ни к кому на свете, я смотрела, как он
пьет, как ходит вверх и вниз его худой кадык, как со злобой косятся его
глаза на дорогу, по которой еще отходили наши.
Березовая роща, которая еще так недавно была легкой, сияющей, спокойной,
теперь горела, и ветер гнал прямо на нас темные, шаткие столбы дыма. Это
было кстати: мы без труда проскочили ту часть дороги, которая
простреливалась, - на выезде из деревни. Теперь не так трясло - машина
была полна, но каждый раз, когда она ныряла в рытвину, раздавался стон, и
мы с Паней совсем замотались, следя, чтобы кто-нибудь из раненых не
ударился головой о раму.
немцы впервые начали серьезно бомбить Ленинград. Мрачное зарево пожара
летело навстречу машине. Мы выехали на Международный, и стало казаться,
что весь город охвачен огнем. Говор послышался среди раненых, и в красных
отблесках, искоса забегавших в автобус, я увидела, что один из них,
плечистый моряк с забинтованной головой, рвет на себе тельняшку и плачет.
потрескались, облупились; в садах и парках давно заросли травой: щели и
траншеи; в квартирах с утра был полумрак, потому что тревога объявлялась
по многу раз в день и не имело смысла все время открывать и закрывать
ставни. "Окопы", на которые я ездила в июле, давно превратились в сильные
укрепления с дзотами, стальные каркасы для которых отливались на заводах.