переименовал себя из Жана в Жеана. Жан Прувер был вечно влюблен, посвящал
свои досуги возне с цветами, игре на флейте, сочинению стихов; он любил
народ, жалел женщин, оплакивал горькую участь детей, одинаково твердо верил
и в светлое будущее и в бога и осуждал революцию только за одну павшую по ее
вине царственную голову - за голову Андре Шенье. У него был мягкий голос с
неожиданными переходами в резкие тона. Он был начитан, как ученый, и мог
почти сойти за ориенталиста, но прежде всего он был добр, и потому - это
вполне понятно каждому, кто знает, насколько доброта и величие близки между
собою, - в поэзии отдавал предпочтение грандиозному. Он знал итальянский,
латинский, греческий и еврейский, но пользовался ими лишь затем, чтобы
читать четырех поэтов: Данте, Ювенала, Эсхила и Исаию. Из французских
авторов он ставил Корнеля выше Расина, Агриппу д'Обинье выше Корнеля. Он
любил бродить по полям, заросшим диким овсом и васильками; облака занимали
его, пожалуй, не менее житейских дел. У него был как бы двусторонний ум,
одной стороной обращенный к людям, другой - к богу, и он делил свое время
между изучением и созерцанием. По целым дням трудился он над социальными
проблемами; заработная плата, капитал, кредит, брак, религия, свобода мысли,
свобода любви, воспитание, карательная система, собственность, формы
ассоциаций, производство, распределение- вот что составляло предмет его
углубленных занятий. Он пытался разгадать загадку общественных низов,
отбрасывающую тень на весь человеческий муравейник, а по вечерам наблюдал за
громадами ночных светил. Как и Анжольрас, он был единственным сыном богатых
родителей. Он говорил всегда тихо, ходил, опустив голову и потупя взор,
улыбался смущенно, одевался плохо, казался неуклюжим, краснел по всякому
поводу, был до крайности застенчив и при всем том неустрашимо храбр.
франка в день, он имел одну заветную мечту - освободить мир. Впрочем, была у
него еще и другая забота - стать образованным, что на его языке означало
также стать свободным. Он без всякой посторонней помощи выучился грамоте и
все свои знания приобрел самоучкой. Фейи был человек большого сердца, всегда
готовый широко раскрыть миру свои объятия. Будучи сиротой, Фейи усыновил
целые народы. Лишенный матери, он обратил все свои помыслы к родине. Он
хотел, чтобы на земле не осталось ни одного человека без отчизны. С
проницательностью выходца из народа он собственным умом дошел до того, что
мы зовем теперь "идеей самосознания наций". Именно затем, чтобы негодовать с
полным знанием дела, он и изучал историю. В кружке юных утопистов,
занимавшихся преимущественно Францией, он один представлял интересы
чужеземных стран. Его излюбленной темой являлись Греция, Польша, Венгрия,
Румыния и Италия. Он без конца, кстати и некстати, говорил о них с тем
большей настойчивостью, что он сознавал свое право на это. Захват Греции и
Фессалии Турцией, Варшавы - Россией, Венеции - Австрией - все эти акты
насилия приводили его в сильнейшее раздражение. Особенно возмущал его
неслыханный грабеж, совершенный в 1772 году. Искреннее негодование - лучший
вид красноречия; именно такое красноречие и было ему свойственно. Снова и
снова возвращался он к 1772 году, к этой позорной дате, к благородному и
отважному народу, который предательство лишило независимости, к совместному
преступлению троих, к чудовищной ловушке, ставшей прототипом и зачином всех
ужасных притеснений, которым подвергся с тех пор ряд благородных наций,
самое существование которых оказалось вследствие этого, - если можно так
выразиться, - под вопросом. Все наблюдаемые в наши дни покушения на
государственную самостоятельность ведут начало от раздела Польши. Раздел
Польши - теорема, все современные политические злодеяния - ее выводы. В
течение почти всего последнего века не было тирана и изменника, который не
поспешил бы признать, подтвердить, скрепить своей подписью, парафировать nе
varietur {Неизменность (лат.).} раздела Польши. В списке предательств
новейшего времени это предательство стоит первым. Венский конгресс
ознакомился с этим преступлением прежде, чем совершил свое собственное. В
1772 году трубят сбор, в 1815-м делят добычу. Таково было содержание речей
Фейи. Этот бедняк-рабочий взял на себя роль заступника справедливости, а она
наградила его за это величием. В праве заложено бессмертное начало. Варшава
так же не может оставаться татарской, как Венеция - немецкой. Бороться за
это - напрасный труд и потеря чести для королей. Рано или поздно страна,
пущенная ко дну, всплывает и снова появляется на поверхности. Греция вновь
становится Грецией, Италия- Италией. Протест права против актов насилия не
молкнет. Кража целого народа не прощается за давностью. Плоды крупных
мошенничеств недолговечны. С нации нельзя спороть метку, как с носового
платка.
числу многих неверных понятий, которые составила себе буржуазия эпохи
Реставрации об аристократизме и благородстве происхождения, принадлежит вера
в частичку "де". Частичка эта, как известно, не имеет ровно никакого
значения. Однако буржуазия времен "Минервы" так высоко расценивала это
ничтожное "де", что почитала за долг отказываться от него. Г-н де Шовелен
стал именоваться г-ном Шовеленом, г-н де Комартен - г-ном Комартеном, г-н де
Констан де Ребек - Бенжаменом Констаном, а г-н де Лафайет - г-ном Лафайетом
Курфейрак, не желая отставать от других, также называл себя просто
Курфейраком.
ограничившись ссылкой: Курфейрак - см. Толомьес.
было бы назвать пылом молодости. Позднее это исчезает, как грациозность
котенка; двуногое очаровательное создание превращается в буржуа,
четвероногое - в кота.
поколения в поколение, переходит от молодежи старого к молодежи нового
призыва, его передают из рук в руки, quasi cursores {Как состязающиеся в
беге (лат) - Лукреций, О природе вещей.}, почти без изменений. Вот почему,
как мы уже сказали, всякий, кому довелось бы услышать Курфейрака в 1828
году, мог бы подумать, что слышит Толомьеса в 1817-м. Но Курфейрак был
честным малым. Несмотря на кажущееся внешнее сходство их характеров, между
ним и Толомьесом было большое различие. То, что составляло их человеческую
сущность, было у каждого совсем иным. В Толомьесе сидел прокурор, в
Курфейраке таился рыцарь.
собой центр притяжения. Другие давали больше света, он - больше тепла,
обладая действительно необходимым для центральной фигуры качеством:
открытым, приветливым нравом.
1822 года, в связи с похоронами юного Лалемана.
мот, болтун и наглец, не лишенный, однако, щедрости, красноречия и смелости,
и добряк, каких мало. Он носил жилеты самых нескромных цветов и
придерживался самых красных убеждений. Отчаянный буян, иными словами -
страстный любитель дебоша, предпочитавший его всему на свете, за исключением
мятежа, которому, в свою очередь, предпочитал революцию, он всегда был готов
для начала побить стекла, затем разворотить мостовую, а закончить
низвержением правительства, подстрекаемый любопытством поглядеть, что же из
этого восполучится. Он одиннадцатый год числился студентом. но и не нюхал
юриспруденции, не обременяя себя учением. Он избрал себе девизом: "Адвокатом
не буду", а гербом - ночной столик с засунутым в него судейским беретом.
Всякий раз, когда ему случалось проходить мимо здания юридического
факультета, что бывало крайне редко, он наглухо застегивал свой редингот-до
пальто в ту пору еще не додумались - и принимал разные гигиенические меры
предосторожности. О портале здания факультета он говорил: "Красавец
старик!", а о декане факультета Дельвенкуре: "Монумент!" Лекции, которые он
посещал, служили ему темой для веселых песенок, профессора, которых слушал,
- сюжетом для карикатур. Он проживал, палец о палец не ударяя, довольно
порядочный пенсион, что-то около трех тысяч франков. Родители его были
крестьяне, и ему удалось внушить им почтение к собственному сыну.
умные".
обзаводятся привычками, у него их не было. Он вечно фланировал. Желание
побродить свойственно всем людям, желание фланировать - только парижанам. А
в сущности, Баорель был гораздо более прозорливым и вдумчивым, чем казался с
первого взгляда.
к тому времени еще не совсем сложившимися кружками, которым предстояло,
однако, в дальнейшем получить более определенную форму.
подсадил короля в наемный кабриолет в день, когда тот бежал из Франции,
рассказывал, что в 1814 году, по возвращении из эмиграции, не успел король
вступить на берег Кале, как какой-то неизвестный подал ему прошение. "О чем
вы просите?" - спросил король. - "О месте почтмейстера, ваше величество". -
"Как вас зовут?" - "Л'Эгль".
фамилия писалась не л'Эгль, а Легль {Л'Эгль (l'aigl)-по-французски - орел.
Орел был эмблемой в наполеоновском гербе.}. Такое отнюдь не бонапартистское
правописание тронуло короля. Он улыбнулся. "Ваше величество! - продолжал
проситель. - Мой предок был псарь по прозвищу Легель, от этого прозвища
произошла наша фамилия. По-настоящему я зовусь Легель, сокращенно - Легль, а
искаженно - л'Эгль". Тут король перестал улыбаться. Впоследствии, намеренно
или по ошибке, он все же вручил просителю бразды правления в почтовой
конторе в Мо.
Легль (из Мо). Товарищи звали его для краткости Боссюэ.
специальности. Зато он ничего и не принимал близко к сердцу. В двадцать пять
лет он успел облысеть. Отец его сумел в конце концов нажить и дом и