был примят автомобильными колесами. В снегах, насколько хватал глаз, не
видно ни пешего, ни конного. Деревня затаилась. На опушке, что темнеет в
стороне, то и дело взблескивает белое пламя. Оттуда бьют на далекую
дистанцию наши тяжелые орудия. Их выстрелы почти не слышны в треске и
громе немецкого огня. Там и сям лопаются, рвутся бризантные гранаты и
шрапнель.
очень большое рассеивание, большой разброс. Кучных попаданий - самых
опасных, эффективных, устрашающих, когда один подле другого гремят
несколько разрывов, - кучных попаданий нет. В воздухе возникают клубки
дыма, напоминающие вату. Однако таких клубков не много. Более часты дымные
взбросы на снегу; они слишком низки; это препятствует нужному разлету
пуль, начиняющих гранату. Подобные разрывы у нас, артиллеристов,
называются клевками. А чрезмерно высокие мы именуем журавлями. Почти все
немецкие снаряды - и бризантные для открытого поля, и шрапнель для
прочесывания леса - давали именно такие разрывы: или клевок, или журавль.
Наш боевой порядок - цепочки одиночных окопов - был неплотным: неметкие,
некучные удары немецкой артиллерии находили лишь редкую жертву. Да,
пожалуй, напрасно в разговоре с Панфиловым я прибег к выражению: серьезный
огонь.
дворе. Наговорил всякой всячины: наверное, не только дельное, но и пустое.
Казалось, чем больше ему наболтаешь, тем лучше. Иной раз это
воспринималось как некое чудачество Панфилова. Ведь нас воспитывали:
"Короче, короче!" Доложил, повернулся и ушел. А Панфилов слушал,
интересовался, вытягивал мелочи, подробности.
товарищ Момыш-Улы.
артиллерийские позиции, тем больше разброс. Возможно, наш передний край
уже прорван, но немецкая артиллерия еще занимает позиции вдалеке, стреляет
на пределе.
Панфилова с войсками, дравшимися впереди. Рассеивание снарядов, характер
разрывов в Горюнах, всякие прочие признаки теперь отчасти заменяли ему
связь, служили донесениями с фронта.
Пальба немцев продолжалась уже не с такой активностью, как прежде. Снаряды
рвались реже. Об этом тоже было доложено Панфилову. Я услышал, как он
хмыкнул:
теперь готовьтесь: попробует двинуть кулаком.
голову поднять.
Что ему сказать? Неумно, бессмысленно стрелять на далекую дистанцию из
винтовок под жестоким минометным огнем. Главное, надо сохранить людей.
Приказываю:
подтащили минометы, запалили по нашим окопам. Бойцы и тут прильнули к
промерзшей земле, вжались в неглубокие ямки. Исхлестав минами нашу
реденькую, лепящуюся к станции оборону, немцы пошли в атаку. Их встретили
огнем. Эта первая атака была легко отбита. Однако, откатившись, немцы
точней засекли каждый наш окоп, каждую винтовку. И опять десятки стволов
стали метать мины. Нет-нет осколок залетал в окоп, врезался в теплое,
живое тело. Раненые отползали по снегу к поселку, тяжелых выносили,
вытаскивали на себе санитары.
донесения, он вдруг оборвал себя на полуслове:
по-прежнему ровен. Издалека чувствовалась его твердость, решимость. Я
сказал:
отскочили.
воздействовал на солдат. Сейчас я ощутил, что он опасается и за мою душу,
заботится и о моем, что называется, моральном состоянии. Черт возьми, не
много ли он на себя берет? Я раздраженно произнес:
человек. Теперь тактика немцев у Матренина стала мне яснее. Они не хотят
тратить живую силу, не хотят платить за продвижение большой кровью. Вместо
крови они согласны жертвовать временем. Но сколько же-времени они отдадут
нам за Матренино? Это нетрудно рассчитать. Они дважды сунулись, оба раза,
напоровшись на огонь, тотчас отскочили и продолжали долбежку из леса,
продолжали избиение минами моих солдат. Две долбежки - и мы уже
недосчитываемся двадцати защитников станции Матренино. Надолго ли хватит
солдат, что остались теперь в роте Филимонова? Еще десять подобных
жестоких бомбардировок, и рота будет перебита. Когда это случится? Вряд ли
сегодня. Но завтра в окопах у Матренина будут отстреливаться,
сопротивляться лишь немногие последние бойцы. Верю, мы не запятнаем свою
честь, воинский долг будет исполнен.
как же я удержу станцию?
теперь шпарит минами. Терпежа нет, товарищ комбат.
моторов.
возвратиться в лес. Понял? Объясни это бойцам.
стену, думаю. Перед глазами все тот же узор на обоях: трилистники, похожие
на парящих птиц. Рассматриваю распластанные крылья, закорючки-клювы.
По-прежнему у косяка оконной рамы свисает до полу отодранная полоса обоев.
Уже никто не поднимет этих оторванных птиц. Сижу молча. Молчат и все, кто
находится в комнате штаба. Бесстрастный Рахимов, мой сидячий начштаба,
что-то пишет, склонившись над столом. Бозжанов - его, Как вы знаете, я про
себя именую ходячим начальником штаба - уже обряжен в шапку и в шинель:
готов выйти в любой миг, ждет моего слова, поручения. Толстунов, самый
старший по званию среди нас, как бы нештатный комиссар батальона, сидит в
шапке на кровати. Куда-то исчезла его привычная глазу независимая, вольная
поза. Сейчас он не приваливается к спинке, корпус выпрямлен, отложной
ворот шерстяной гимнастерки, нередко распахнутый, тщательно застегнут. Еще
утром он сказал: "Давай поручения, комбат!" Чувствую: он, как и Бозжанов,
готов к действию. Штаб ждет моего слова. Но мне нечего сказать. Думаю,
молчу.
трубку. Опять слышу будто запыхавшегося Заева. Из отрывистых фраз уясняю:
немцы снова вышли из лесу, они, вероятно, подумали - "рус перебит", но все
же, опасаясь ловушки, направились не на отметку, а в обход. Уже вот-вот
клещи сомкнутся.
товарищ комбат?
продолжал:
был пресечен на полуслове. Я крикнул:
Он всегда находился под рукой и всегда был незаметен, словно стеснялся
отвлекать меня от дум даже своим взглядом, присутствием.