ними - ночь... Третья тюрьма. Словно в кошмаре. Коробка с отделениями.
Входишь, выходишь, перебираешься из одного в другое, но все вместе при-
давлено одной большой крышкой...
Чиркнула спичка, и на мгновение огонек осветил обоих. Это молодой рабо-
чий, едва ли не старше Марка. Безбородое землистое лицо, тонко очерчен-
ное, умное, из-под усталых век смотрят подвижные зрачки; любопытный
взгляд скользит, шарит, но не останавливается; в уголках бескровных губ
- что-то вроде улыбки... Снова упала между ними завеса тьмы. Но они хо-
рошо рассмотрели друг друга. Незнакомец, взяв Марка под руку, спрашива-
ет:
раживается. Ему известно, что джунгли полны опасностей. О незнакомце он
ничего не знает, но чутьем угадывает, что он из джунглей. У Марка бьется
сердце. Однако любопытство берет верх над страхом. Кроме того, в нем го-
ворит если не храбрость, то удальство. (Храбрость приходит позже, когда
человек уже взвесил свои силы или слабость, а Марк пока еще не знает,
силен он или слаб). Опасность манит его... Он высвобождает локоть из ох-
вативших его пальцев и, взяв незнакомца обеими руками за руку, но держа
ее на расстоянии, говорит:
ми. Неловко, угловато. Они побаиваются друг друга, но ни один из них не
знает, что другой тоже боится... Это не физический страх. Он почти рас-
сеялся у Марка от первого же прикосновения. Он возвращается порывами,
когда они молча шагают плечо к плечу. Марк ощупывает в кармане ножик -
безвредное оружие, с которым он, однако, не умеет обращаться. Им хочется
поскорее завязать разговор. Когда они разговаривают, страх проходит.
улицах, где фонари затемнены, как на катафалках, различия стираются: оба
они из одного стада. Их гонят те же стремления. Им угрожают те же опас-
ности. Усталость ли их одолела, или, может быть, захотелось присмот-
реться друг к другу, прежде чем снова пуститься в путь, но они усажива-
ются на скамье, на одной из темных площадей.
бит курить, табак ему претит, но он закуривает... О стыд! В кармане у
него пустота - ни табаку, ни денег. Что же делать?.. Он озабочен и плохо
слушает. Но все-таки слышит, и любопытство просыпается снова. Доверие за
доверие! Они рассказывают о себе друг другу...
вает и способен лишь тратить, ошарашен цифрой его дневного заработка.
Казимир не очень козыряет своим превосходством; он уже давно осознал
его; он бы, пожалуй, не прочь променять его на эту неполноценность бур-
жуа, - предмет его презрения и зависти с самого рождения. Но в этот ве-
чер он не презирает и не завидует. Сильнее говорит в нем влечение. Это
лицо, только что промелькнувшее перед ним... Этот неизведанный челове-
ческий мир... И те же чувства волнуют Марка. Им хочется узнать друг дру-
га. Преграды снесены. Разве Марк не бежал от своего класса? (Да и к ка-
кому он принадлежит классу, этот ребенок без отца?) Они равны.
пустяк, о котором не стоит говорить. Он старше жизненным опытом, накоп-
ленным в перенаселенных парижских предместьях.
игрывает. Он словно бы знает нечто неведомое его спутнику. Заговорив на-
конец, Марк бросает несколько сжатых, отрывистых, полных иронии фраз,
создающих у Казимира обманчивое впечатление.
девичьему лицу Марка при свете лампы в кафе, куда его привел Казимир!
Тут он сразу улавливает робость и наивность Марка своим беглым и острым,
как ус виноградной лозы, взглядом, который подбирается сбоку, следит,
выпытывает, который раздражает Марка, и стесняя и притягивая его... Он
хочет бежать от этого взгляда или ответить ему вызовом, но колеблется, -
у него не выходит ни то, ни другое; он выдает себя; он выдан с головой.
Если бы Аннета подозревала!.. Чего только не коснулись глаза, руки, тело
ее ребенка! Но судьба милостива к этим юным твердым душам, и скрытое в
их глубине ядро остается нетронутым. Спасает их то, что, казалось бы,
должно действовать на них пагубно: любопытство. Они жаждут видеть и
знать, они жаждут дотронуться. Да. Но noli me tangere!.. [61] Они не
позволяют прикоснуться к себе...
до того, как узнал тебя. А узнав, стал еще более чужим. Какое отвраще-
ние! К тебе. К себе. Особенно к себе. Я загрязнил тело, руки, глаза. И
яростно смываю с них грязь. Но сердце мое осталось нетронутым. Грязь не
пристала к нему..."
грязи!.."
образующем население городов, добродетели и пороки слились друг с дру-
гом. Зловоние - и соляной воздух.
девременно взвинченные, изношенные, пресыщенные чувства, неистовое любо-
пытство, которое обгоняет желания, возбуждает и гасит их, исступленная
страсть, которая потухает, не успев оплодотворить, - все это испробова-
но, все изжито; увядшая в самом цвету плоть, грубо стертый пушок души,
вытоптанная трава; и на всем теле - печать оскверненного и безрадостного
наслаждения; картина, напоминающая пригородный лес, весной, после воск-
ресных гуляний... Картина опустошения!.. Демон плоти, иссушающий, выдаи-
вающий вымя нации. Язва, поражающая ее лоно, ее действенную силу и пло-
дородие...
ют. Достаточно одного ливня, чтобы увядшая трава поднялась волнами, что-
бы снова зазеленели колосья и чертополох. Свобода - это копье Ахиллеса.
Она и убивает и живит.
брошен с самого рождения, в зловонии этого хаотического сплава наслажде-
ний и мук, одинаково грубых, одинаково разрушительных, среди пагубного
уклада жизни с дикарскими представлениями о чистоте, грязным жильем, фи-
зической и нравственной распущенностью, нездоровой пищей, пьянством, не-
посильным трудом и блужданиями. Казимир горел с обоих концов.
более живительно. Вместе они создавали чудовищное равновесие, которое
изнуряло человека еще до наступления зрелости и делало его бессильным в
тот час, когда он нуждался в силе, чтобы действовать. Зато оно не давало
ему погрязнуть в болоте низменных страстей. Этот яростный накал всех же-
ланий, эта бесшабашная свобода без нравственной узды, но и без предрас-
судков, которыми приходится расплачиваться за обывательскую нравствен-
ность, заставляли работать живой ум, заставляли добираться внезапными
скачками до зеленевших на свету кустов, где набухали почки зреющей мыс-
ли. Коза паслась здесь недолго; она спускалась вниз одним прыжком, но на
ее языке оставался возбуждающий горький привкус здоровой пищи.
ными и еще хуже усвоенными знаниями, возведенный в теорию эгоизм, по-
зерство, пустословие, половые извращения, маниакальное уничтожение всех
установленных ценностей, рисовка безнравственностью, грызня между сопер-
ничающими кружками и отдельными личностями - все это разрушало гордели-
вое здание, для сооружения которого нужны люди с чистыми руками и с чис-
тым сердцем, подобные Реклю и Кропоткину. Обитать в нем могут только
избранные, только подвижники. Толпа, ринувшись сюда, заплевывает здание,
как она заплевала храмы Христа, водворив здесь отвратительных божков,
посредников бога.
которые засасывает омут вожделений. Оно - как дуновение героизма. (Иллю-
зия... Не все ли равно!); в нем отрицание рабства, всех форм рабства,
сковывающего эти души... Бледные копии Титана, возмутившегося против ти-
ранического "Sic volo, sic jubeo!.." [62] И все же в этих обломках снова
находишь священный огонь Прометеев.
ги-анархисты, социалисты, синдикалисты - восстали против войны и, забыв
свои распри, сплотились. Их было так мало! Едва набралась горстка! Про-
чие перебежали в лагерь врага - из боязни общественного мнения, из стра-
ха перед репрессиями, повинуясь древним, вновь разожженным инстинктам
национальной гордости или кровожадности, а главным образом под влиянием
путаницы, ужасающей путаницы идей и слов, которыми "демократии" начине-
ны, как индейки. Никогда иезуиты во времена расцвета казуистики не поз-
воляли себе так чудовищно злоупотреблять понятием "distinguo" [63], а
ведь когда его применяют ко всему, оно запутывает все: мир и войну, пра-
во и неправду, свободу и отречение от всех свобод. Естественно, что
меньшинство, страстно стремившееся вырваться на волю, вновь занимало
места на скамьях своей галеры и, согнув спину, гребло под бичом. К концу
1914 года в Париже едва ли можно было насчитать десяток непримиримых -
тех, кто отказался впрячься в ярмо. С тех пор их численность постепенно
возрастала; они создали две-три группы. Наиболее прозорливой из них ока-
залась та, что была связана с журналом "Ви увриер".
мило его.