голову, плечи, щеки, причитала. Так они и стояли, мать и сын, когда
послышавшийся рядом тоненький дитячий голосок заставил его обернуться.
Несколько баб столпилось не в отдалении, и среди них Феня, боявшаяся
подойти, с растерянной, намученной, но жалко-радостной улыбкой на лице, и
сынишка, тощий, паршивый, который и кричал: <Тятя! Тятя приехал!> А сам,
топоча красными босыми ножками, то совался вперед, то, боясь отпустить
Фенин подол, возвращался к мамкиным коленям. А за ними высился Ойнас и
тоже издали улыбался своему хозяину. Федор отпустил мать, подошел. Бабы
уже тараторили, радостно всплескивая руками. Он поднял сына, прижал, обнял
Феню, тут тоже залившуюся слезами, потом, передав ей сына, отступил и в
пояс поклонился Ойнасу.
уцелели. Дядя Прохор где?
Феня семенили по сторонам. Ойнас вел коней. Бабы теснились следом. А
впереди, у открытых дверей клети, стоял и улыбался беззубо во весь рот дед
Никанор.
Он обнялся со стариком, а тот бормотал:
сберегли. Нынче разрыли, чтоб водой не поняло. В клети тут и сложен! -
прибавил Никанор, и Федору стало жарко даже, он-то подумал, что выкрали.
прошли.
Лексаныч сам? Кажись, еговы бояре приезжали...
ложку. - Как земля скажет!
Лексаныч и нас спросить! Баяли, ты у Митрия покойного был в чести?
вот...
стеснялась своего тела.
все его ратные труды ничто еще, по сравнению с тем, что вынесли они,
женки, старухи и дети. Федор крепче прижал к себе жену. Подумал, что утром
уже надобно вновь прощаться и скакать: тормошить вдовую княгиню, собирать
ратных, уговаривать бояр, подымать народ и - немедленно, тотчас, сразу -
скакать за помочью в Тверь и Москву, везти князя Ивана в Переяславль,
собирать дружину, строить, крепить город... Это был старый их и вечный
спор с Грикшей. И Федор упрямо полагал, хоть и не хватало слов, когда
спорили, что все-таки жизнь идет не сама по себе, что делают ее люди, мы,
живые, и от наших усилий, сообча, миром, происходит то, что потом назовут
божьим промыслом, или историей, или еще как-нибудь, мудреными словами,
ученые люди. Но что ежели бы оно шло само, без нашей воли и помимо воли,
то и жить бы тогда не стоило вовсе в этом грешном мире, на этой суровой
земле.
отстраивать город. К нему стекались понемногу бояре и дружинники отца, все
те, кому по землям и по чести не захотелось кинуть Переяславля и своего
князя. Возвращались и те, кто попрятался в лесах или переметнулся к Федору
Черному в пору его краткого княжения. Иван принимал всех. Он вдруг, как
это иногда бывает с книжными людьми, которым тоже, подчас, достается
власть, вместо того чтобы растеряться, проявил, не находившие при отце
применения, нешуточные упорство и волю. Отцовы силу и твердость возмещала
Ивану ясная убежденность в том, что надо и чего не надо, не нужно делать.
Ясность, идущая от воспитанного книгой сознания. Так, сейчас он знал, что
ни Федору Черному, ни даже Андрею отдавать Переяславль нельзя. Впрочем, об
Андрее, который остался как-никак старшим в их родовой ветви потомков
Невского, он не понимал этого так отчетливо и потому сперва медлил с
приездом, чуть не упустив города, а и сейчас еще, уже воротясь, не до
конца уяснил свое отношение к Андрею, и потому очень обрадовался известию,
что дядя Данил невдолге хочет приехать к нему в Переяславль.
возвращения, Иван Дмитрич очень живо почувствовал цену верности и уже не
мог сам изменить поверившим в него людям, бросить, отдать в чужие руки
верных ему ратников и бояр. Потеряв нескольких, великих бояринов,
перешедших к Андрею вместе с Окинфом, он все же сохранил и вновь собрал
дружину отца.
Москву, Данил Лексаныч приехал к племяннику в Переяславль, город уже не
был так пугающе страшен, каким узрелся весной Федору. Там и сям поднялись
слепленные на скорую руку клети и землянки, отстраивалось несколько хором
бояр и торговых гостей, уже развернулся торг, и уже росли терема на
прежнем месте, около собора, хоть и попроще, и победнее прежних. Люди
шевелились всюду, но Данил, шагом объезжавший вместе с Иваном город, все
же был потрясен. Он не видел Переяславля таким, каким его оставил
ярославский князь, и потому поминутно спрашивал: <А тут? А тут? А тут?>
Данил тыкал плетью, а Иван, глядя спокойно своими глубокими глазами,
поворачивал к дяде бледное лицо и отвечал тихо:
ничего не было.
что видели глаза.
меж конских ушей.
- разъярился Данил. - Смоленский выродок да ордынская б...., вот те и
родня! А ему - Переяславль! Гля-ко!
приодержали: московский князь, стоя, глядел, жуя бороду. Двинул кадыком,
показал рукой: вс°, мол? Иван склонил голову. Данилу передернуло. Глухой
звук, не то рык, не то всхлип, поднялся у него из груди.
покатились неложные слезы не то горя, не то бешенства.
подошлю постом, сотни две альбо три, и повозников тоже, верно, нать?
Разочтемся.
родные как-никак... Отцово добро! Эх, Андрей! Великий князь володимерской!
почтительности прежней, не как о старшем, чуть не вдвое, брате, а как о
равном и даже младшем. Иван понял, что дядей уравняла его, Иванова, беда:
сожженный Переяславль отнял честь старшинства у Андрея, и Ивана вдруг
залила теплая волна. Своим: <Эх, Андрей!> Данила разом снял с него
постоянный душевный груз нужной почтительности к старшему из дядей, хоть и
ненавидевшему его отца и самому отцу ненавистного, но все же, о сю пору,
непререкаемо старшего в роде и значении меж них всех. Он даже головой
встряхнул, как камень с души свалился. Понял, что и он уже ничего не
должен Андрею и не в ответе перед ним.
в упряжке, надрываясь, волокли восьмисаженное коневое бревно.
протягиваются через затравеневшие поля, и горячее солнце, бог Ярило,
древний бог язычников-славян, шлет свои милостливые лучи, пробуждая злаки
и травы.