гостинца. От себя оторвет -- уважит, а ведь и то надо в ум взять: учет-то
какой у ее? Михайло-то Илларионыч опростается и оглянется: нельзя ли в квас
положить?..
перебывали у них в гостях. И я бывал и в гостях, и на хлебах, но память
почти ничего не сохранила, кроме того, что у тети Мани была вкусная и
обильная еда, что дядя Миша, к моему великому удовольствию, по-прежнему
столярничал и от него пахло стружками, играл на гармошке с колокольцами, пел
"Когда б имел златые горы", читал газету "Речник Енисея" и заставлял меня
чистить стайки, вычерпывать мутную воду из лодки, заправлять фитили в
вонючие бакенские лампы. Еще помню, что хаживал за грибами и рыжиков прямо
за огородом было так много, что тетя Маня рыжики больше пятака сама не брала
и мне брать не велела. Земля и леса за рекой были так чисты, рыжики столь
молоды, свежи, угольно накалены с исподу, что тетя Маня никогда их не мыла в
воде, так же как и ее мама, которую она безмерно любила, -- подражая ей,
следовала ее опыту и совету в хозяйственных делах, лишь протирала чистой
тряпицей. И какие это были грибы! По три года стояли они в кадках в погребе,
оставаясь хрусткими, не утратив цвета и вкуса.
ФЗО и учащиеся жили кто где и кто как, я почти до середины ноября обретался
у дяди Васи-сороки, старался поменьше бывать "на квартере", шлялся дотемна
где придется и однажды нежданно-негаданно встретил тетю Маню на злобинском
базаре.
торговала на качинском базаре, откуда было недалеко до дяди Кольчи-старшего,
до тети Тали, -- то, припозднившись, она иногда у них и ночевала. Но
транспортная оказия, видать, кинула ее на другую сторону Енисея, на
злобинский базар, а меня занесло туда купить на мелочь бедных военных
лепешек из картофеля. Заметив тетю Маню, я отчего-то застыдился, хотел
прошмыгнуть мимо нее, затесался было в толпу, но она, давняя торговка,
хорошо чуяла и видела базар, выцелила меня глазом еще издали и заподозрила в
чем-то. Ну, не промышляю ли я на базаре вместе со шпаной, не занимаюсь ли
карманной тягой.
руку с лепешками за спиной. Тетю Маню я не видел лет пять, может, и больше.
В Овсянку Зыряновы теперь заходили редко. Неподалеку от Овсянского острова
возникло подсобное хозяйство какого-то большого предприятия, и Зыряновы
пользовались его транспортом, брали коня, сбрую, да и конновозчика в придачу
им давали. За харчи, за всякого рода подачки тот ломил в уже довольно
обширном хозяйстве бакенщика.
совсем уж тохонькими, нервно вьющимися паутинками. Она приосела на крестец,
чуть потучнела, укоротилась в шее; фигурой походила скорее на мужика --
тяжелая, неустанная работа делала свое дело. Лицо и крупные жилистые руки
тети Мани были темные от загара, уже постоянного, речного, и, когда она
улыбалась, морщины горелой хвоей слипались у глаз, на лбу и у рта, но когда
переставала улыбаться, в желобках морщин просматривалась дальняя, молочная
бель лица.
смугился и начал озираться на народ. Она оглядела меня пристально с ног до
головы, бабушкиным голосом сказала, какой я большой, и две плоские слезинки
как-то сами собой выдавились из ее тускнеющих глаз, повисли в дрябло
набухших подглазьях, подрожали и сами же собой незаметно высохли -- я
догадался, что тетя Маня в эти минуты подумала о маме. Потом она, коротко
вздохнув, начала расспрашивать меня о моем житье-бытье. Я скупо отвечал, все
еще держась отчужденно, сыспотиха готовясь к дежурному упреку за то, что,
вернувшись из Заполярья, не наведался к ним, не погостил у них, и, когда
этот упрек последовал, скороговоркой сообщил, что долго получал паспорт,
маленько подрабатывал с дядей Левонтием на хлеб, и что вот, слава Богу,
поступил в припоздало открывшееся ФЗО, скоро мне там выдадут спецовку,
обещали даже форму выдать, и что всем я доволен. И чуть не проговорился, что
доволен еще и тем, что избавил от забот тетку Августу, у которой жил
какое-то время после возвращения из Игарки, у нее и своих забот полон рот;
попутно избавил бабушку от причитаний о "сиротинке горемычной".
Маней и пошел было, но она вернула меня, велела подставить карман. Черпнув
из мешка аккуратненьким, по ободку обрезанным граненым стаканом,
поинтересовалась, не дырявый ли у меня карман, и высыпала в него каленых
кедровых орешков. Она и второй стакан вознамерилась было отвалить, но я
поспешил поблагодарить ее, сказал, что мне больше не надо, и она поставила
стакашек перед собой на прилавок. Перехватив мой взгляд, чуть смутилась,
зашарила по карманам, вынула чем-то давно мне знакомую, затасканную по
рабочим карманам рублевку.
Маня тянулась короткой шеей через плечо покупателя.
сладкого корма, но "помочь", стало быть, заработать хлеб, -- совсем другое
дело, можно преодолеть себя. Да и бабушка, когда поздней осенью, по холодам,
был я в Овсянке и рассказал про встречу с тетей Маней, сказала:
суперечит Михаилу, зубатится с им: "Надо было взять парнишку, вырастить,
Божье дело справить... Так нет, нас копейка-злодейка заела..."
что родитель мой, дорогой папуля, "из прынцыпу" не отдал бы меня "в люди",
помалкивал я.
по выражению деда Павла, "не рожено, не прошено, папой с мамой брошено",
тоже куда-то девалось, точнее -- отдалилось от меня.
жизнь военной поры. Внешне все еще зубоскал и посказитель, внутри --
насторожившийся, в себя упрятавшийся бывший беспризорник и мечтательный
романтик, возникший от пестрого чтения пестрых книг, и грубый, ныркий
фэзэошник, добывающий ловкостью, потом и смекалкой пропитание, все время
ждущий подвоха, суровой нотации, а то и кары от взрослых людей.
держат русский люд в постоянной вине, а напряжении, и хлеб, своим хребтом
добытый, ест он как чужой, из милости ему поданный. Я к тому же ел хлеб
самый горький, сиротский, едят его всегда с оглядкой: так ли ешь? не много
ли? со своего ли края ложкой черпаешь? Беспризорничество -- вот свобода и
свободный хлеб, и к чему во все века устремлены ребятишки, бегут от сытого
домашнего стола, из сиротских приютов, от богатых благодетелей и ласковых
вельмож. Но беспризорничество и вечный укор благодетелям -- ведь не сам по
себе возник сирота, они же, благодетели, и осиротили его. Осиротили и давай
окружать вниманием, лаской, но так и не могуг избыть своей всевечной вины
перед изгоем -- сиротой. Никого так жестоко не бьют, не проклинают, как
беспризорника, эту колючую соринку в глазу "невинного" человеческого
общества. В приют, в тюрьму, в исправительную колонию, под розги, под ножи,
под тяжело отлитые свинцовые пули соринку ту, чтоб не портился благочинный
пейзаж, не застила она светлую зарю будущей безгрешной жизни.
долей-недолей, все в рубахах и штанах одинаковых, да рубахи те, штаны те и
хлеб тот -- казенные, и благодетели, их раздающие, тоже люди казенные, ни
ума, ни сердца не хватает им проникнуться состраданием к ребенку, зато
самоупоения собственным благородством, самолюбования добротой своей так
много, что облагодетельствованный беспризорник начинает люто сопротивляться
сподручными ему средствами сей тягостной доброте. Из чистых постелей, из
теплых комнат, от умных слов и книжек, от ласковых дяденек и тетенек, долго
учившихся в школах и институтах любви к обездоленному ребенку, нарезает он
на пристани, вокзалы, спит под мостами, в кочегарках, в ямах, в бочках,
ездит под вагонами в "собачниках" иль к железной раме ремешком привязавшись,
головой к гремящему колесу, дерется беспощадно с городскими приличными
мальчиками, сводит в могилы умных учителей и наставников-моралистов, которые
шли трудиться в детдом, веруя в ответную благодарную, даже восторженную
любовь сирот, но нередко получая в ответ ненависть, нож под ребро или кирпич
в разумную голову.
живи, радуйся дню сегодняшнему, и пока заказано тебе думать о дне
завтрашнем, -- не думай, не надсаживайся, а что там у тебя в середке, какой
груз, какая надсада -- никому не видно, никому не слышно...
и лед на заберегах звонок, ничто еще не угнетено морозами, не скопано до
хрупкой ломкости. Леса по горам темны, в шубе их нагрето -- стоят, не
ворохнутся, боясь вытряхнугь последнее тепло, -- и добрые, тихие
воспоминания о прошлом лете незримо и неслышно реют над ними.
я по левому, гористому берегу Енисея к Зыряновым на Манский мыс и ничего не
боюсь. Река стала, успокоилась, но еще дымятся полыньи и дышат окна, по льду
не проложена еще зимняя дорога в город. Однако тропка из Овсянки на
известковый завод уже протопана -- это оторви-головы, гробовозы, наладили
через реку первопуток, ходят с шестами под мышкой, щупают меж торосов и где