шагов дребезжала стеклянная горка. Услышав бабушку, он тотчас же ясно
представил ее себе; ее и огромную черную старомодную горку мореного дуба;
горка была очень старая, или, другими словами, очень ценная. Все, что было
старым, считалось также ценным. _Старые церкви, старые вазы_. Настил под
паркетом рассохся, и горка, не переставая, дрожала, когда бабушка ходила
по комнате, а посуда в горке без умолку легонько звенела. Бабушка ни в
коем случае не должна слышать, когда он приходит домой. Не то она позовет
его к себе, начнет кормить всякой всячиной - кусками непрожаренного мяса,
которое он терпеть не может, будет задавать вопросы из катехизиса и
старые, неизменные _вопросы о Гезелере_. Он нажал кнопку выключателя и
прочел записку, оставленную дядей Альбертом: "Мне все-таки пришлось уйти".
"Все-таки" было три раза подчеркнуто. "Вернусь в семь. Подожди меня с
обедом". То, что Альберт трижды подчеркнул "все-таки", лишний раз
доказывало значимость этих слов, которые ненавидел учитель и употребление
которых запрещал. Он обрадовался, когда свет снова погас, - был риск, что
бабушка выскочит на свет, потащит его к себе, начнет экзаменовать и
пичкать непрожаренным мясом; сластями; потом пойдут нежности, игра в
катехизис и _вопросы о Гезелере_. А не то она просто выскочит на лестницу
и завопит: "У меня снова кровь в моче!", будет размахивать стеклянным
ночным горшком и обливаться горючими слезами. Его мутило от бабушкиной
мочи, он побаивался бабушки и потому обрадовался, когда выключатель
щелкнул и свет снова погас.
пробивался через толстые стекла парадного, падал на стену и отбрасывал его
тень - узкую серую тень на темную дверь. Он все еще не отнял руки от
выключателя, нечаянно нажал на кнопку, и тут случилось то, чего он всегда
ожидал с таким напряжением: его тень выпрыгнула из мрака, как темный,
очень ловкий зверь, черный и страшный; она перепрыгнула через перила, и
тень от головы упала на филенку двери, ведущей в подвал; потом он снова
раскачал ключ и проследил за движением узкой серой тени от шнура, но тут в
автомате тихо тикнуло, свет снова погас; он еще два, даже три раза - ведь
это было так красиво! - заставил ловкого черного быстрого зверя - свою
тень - выпрыгнуть из зеленоватого света за спиной, так чтобы темное пятно
от головы снова падало на прежнее место и снова забегала по полу
расплывчатая, серая тень от шнурка, повязанного на шее. Вдруг он услышал
наверху шаркающие шаги Больды: она прошмыгнула через переднюю, в ванной
зашумела вода, и тут он сообразил, что в это время Больда всегда
спускается на кухню и варит себе бульон.
вставил ключ в скважину, осторожно повернул его обеими руками, потом
толкнул дверь, сделал большой шаг, чтобы переступить скрипучую половицу, и
наконец очутился на толстой ржаво-красной дорожке. Не сходя с места, он
весь подался вперед и тихо, чтобы не щелкнул замок, закрыл дверь.
комнаты бабушки; она явно ничего не услышала, так как продолжала
расхаживать по комнате. Все так же звенела посуда в горке, и бормотание
бабушки напоминало разговор заключенного с самим собой. Еще не настал час
_крови в моче_ - страшная, периодически повторявшаяся сцена, когда бабушка
торжественно проносила желтую жидкость через весь коридор, - из комнаты в
комнату, без стеснения проливая ее по пути, и так же без всякого стеснения
плакала горючими слезами. Мать в таких случаях говорила:
перестань ломаться.
встречали ночным горшком, тоже говорил:
последнего представления прошел уже немалый срок - есть риск, что игра
может возобновиться именно в этот вечер, в любую минуту.
бормотать, продолжает ходить, а стеклянная горка продолжает свой концерт.
оставляла ее на краю стола на голубых разводах скатерти - и повеселел,
услышав шаги Больды. Раз Больда дома - нечего опасаться криков бабушки:
"Кровь в моче!" Больда и бабушка слишком давно знали друг друга, и в
качестве единственной слушательницы Больда не представляла для бабушки
никакого интереса.
свет; она, единственная из всего дома, не боялась бабушки, и когда Больда
вошла на кухню, зажгла свет и обнаружила там Мартина, он быстро приложил
палец к губам, чтобы предостеречь ее. Больда что-то проклокотала, подошла
к нему, потрепала по затылку и, как всегда с раскатистым "р", приглушенно
заговорила:
смоль волосами, смотрел на ее белое, как бумага, морщинистое лицо, на
вспыхнувшее пламя газа да так и остался стоять возле Больды, достававшей
из жестянки бульонные кубики - три, потом четыре.
рубашку: холодный ключ скользнул до пупка и там повис, чуть царапая кожу.
Он достал из кармана записку матери и прочитал ее: "Мне опять необходимо
было уйти". "Необходимо" она подчеркнула четыре раза. Больда взяла записку
у него из рук, наморщив лоб, досконально изучила ее и бросила в помойное
ведро, стоявшее под раковиной.
Альберт называл "пошлым", мать - "отвратительным", бабушка "простецким",
зато нос дяди Глума блаженно морщился от этого запаха, да и самому Мартину
он очень нравился по причине, которую до сих пор никто не разгадал: точно
такой же запах имел бульон у Брилахов - запах лука, сала, чеснока и еще
чего-то не поддающегося определению, что дядя Альберт называл "казарма".
Сзади, там, где вдоль плиты протянулась труба, всегда стояла зеленая чашка
без ручки, в ней Больда настаивала полынный чай, ею самой придуманный
напиток, до тех пор пока он не превращался в густую, почти вязкую массу -
теплая горечь, - от нее набегает слюна во рту, в горле першит, а в желудке
разливается приятное тепло, и потом, когда ешь, все кушанья отдают этой
горечью, хлеб будто замешен на полыни, суп будто приправлен ею, и даже,
когда уже давно лежишь в постели, благотворная горечь словно из потайных
закоулков рта, из скрытых желез притекает к небу и набегает горькая слюна.
Больды, и всякий, кому становилось дурно, у кого болел живот, должен был
отведать из зеленой чашки без ручки. Даже бабушка, находившая
отвратительным все, что ела и пила Больда, даже бабушка тайком
наслаждалась глотком сгущенной горечи. Каждую неделю Больда доставала
сухие, серовато-зеленые листья из протертого коричневого пакетика и
заваривала новую чашку. "Лучше коньяка, - приговаривала она, - лучше
всяких докторов, лучше, чем дурацкое свинское обжорство, лучше, чем
пьянство, чем курение до одури, всего лучше на свете полынный чай и
красивый хорал". Она сама нередко пела, хотя голос у нее был чудовищный:
ее попытки уловить мелодию и ритм всегда были тщетны, а ей казалось, что
поет она превосходно. Слух у нее был такой же немузыкальный, как и голос,
поэтому ее невыносимое пение ей самой казалось весьма благозвучным, и
каждую пропетую строфу она сопровождала торжествующей ухмылкой. Даже Глум,
очень редко выходивший из себя, Глум, относившийся с бесконечным терпением
ко всем и ко всему, выдерживавший безропотно целую неделю крики о "крови в
моче", даже Глум приходил в состояние, ему совершенно несвойственное.
большую желтую чашку, Мартин тихо, в одних чулках, прошмыгнул вместе с
Больдой вверх по лестнице в ее комнату мимо огромного, писанного маслом
портрета дедушки: с портрета смотрел печальный худой человек с удивительно
красным лицом, его рука с дымящейся сигарой лежала на зеленом столе. А
внизу медная дощечка: "Нашему уважаемому шефу в день двадцатипятилетия
фабрики от благодарных сотрудников. 1938".
вот-вот упадет на блестящий полированный стол; иногда он даже во сне
видел, что пепел упал, просыпался утром, словно от толчка, и бежал к
лестнице посмотреть; но пепел все еще висел на кончике сигары. Он всегда
оставался там, светло-серый, удивительно верно нарисованный, и, всегда
находя его на месте, Мартин испытывал какое-то облегчение, но одновременно
и новую тяжесть в груди: ведь упади наконец этот пепел, и все было бы
прекрасно. И цепочка от часов, так выписанная, что ее хотелось схватить
рукой, и тонкий, серебристо-серый галстук с голубоватой жемчужиной. И
всякий раз Больда говорила: "Да, Карл Гольштеге был хороший человек", как
бы давая понять, что бабушке далеко до него.
обрызгана сверху донизу мыльной пеной, потому что основное занятие Больды
заключалось в благочестивой уборке церквей. Из благочестия - не за деньги
- прибирала она три церкви: приходскую, где два раза в неделю она
торжественно шлепала по огромным покрытым мыльной пеной лужам от входа и
до скамьи причастия, благоговейно скатывала ковры перед алтарем и, как