Потом я поднялся и сделал несколько шагов по комнате. Мне не нужно было
напоминания Мервиля, чтобы думать о Сабине. Я никогда о ней не забывал. Я
видел перед собой ее ледяные глаза, ее тонкие брови, ее губы. У нее были
мягкие и сильные пальцы и тяжелая, стремительная походка. Я вспомнил, как
однажды я ждал ее ночью зимой на пустынной набережной Сены - она была
приглашена к каким-то знакомым, которых я не знал, и сказала мне, что
рассчитывает уйти оттуда около часу. Я долго ждал ее, подняв воротник пальто
и стоя за углом, так как она не хотела, чтобы кто-либо знал о моем
присутствии. Было уже без четверти три, когда я услышал ее звонкие и тяжелые
шаги. Она поравнялась со мной, я сразу забыл о том, что прождал ее на морозе
три часа, и сказал:
имея представления о том, кто идет, я бы сказал, что это шаги командора.
ответила она. - В том смысле, скажем, что, может быть, было бы лучше, если
бы ты меня не знал.
перед этим целый год и мои отношения с ней были такими же, как в самом
начале нашего знакомства, в те дни, когда я почувствовал, что в них наконец
наступает перелом, на который я почти перестал надеяться, в последние минуты
перед тем, как произошло то, что не могло не произойти, она сказала мне
вдруг, впервые перейдя на "ты", - и когда я услышал это, у меня потемнело в
глазах:
близость, я, может быть, мог бы забыть о ней. Но она всегда и во всем,
сознательно или случайно, действовала так, как будто то, что происходило,
было, в сущности, преодолением невозможности.
ровно ничего не значило. Она встречала меня, одетая в черное закрытое
платье, и говорила:
чтобы ты не приходил. У меня весь вечер болит голова, и я мечтаю только о
том, чтобы лечь в постель и заснуть. Ты меня извинишь? Я знаю, ты ждал этот
вечер десять дней, но что же делать, мой милый, обстоятельства против тебя.
богатство казалось неисчерпаемым, она очень хорошо это знала и сказала
однажды, лежа рядом со мной:
приходилось слишком много работать, наверстывая то время, которое я проводил
с ней в ожидании того, что вдруг окажется, что у нее не болит голова, или
что она не занята в этот вечер, и что она никого не ждет, - кроме меня, - и
она говорила:
действительно какой-то двужильный.
себе существования без мысли о Сабине, и это тоже был, конечно, лирический
мир, где слова некоторых стихотворений приобретали магическое значение,
понятное только ей и мне и еще, может быть, тому умершему поэту, который в
случайном вдохновении сказал именно то, что должны были бы сказать мы. Я
никогда, ни до, ни после этого, не испытывал чувств такой разрушительной
силы - и я запомнил на всю жизнь, например, ту ночь в далеком кабаре где-то
возле Больших бульваров, когда я танцевал с ней под томительную музыку
цыганского оркестра и вдруг увидел, как таяли ее ледяные глаза и как
шевелились ее губы, произнося слова, которых она никогда не говорила вслух,
но значения которых я не мог не знать. Но она создавала искусственное и
неизменное представление, вне которого ничего не могло быть и
повелительность которого не допускала никаких возражений, представление о
том, что все происходящее-результат необыкновенной и счастливой случайности
и что это, конечно, не может быть длительным, как путешествие в поезде, как
полет в аэроплане. И в том, что происходит сейчас, уже есть тень конца,
неизбежного и неотвратимого. И оттого, что эта тень неудержимо приближается
к нам, все приобретает печальный и неповторимый оттенок, которого не было
бы, если бы мы этого не знали. Иногда, сделав необыкновенное усилие, чтобы
избавиться от мысли об этой властной и, быть может, в конце концов, мнимой
неотвратимости, я задавал себе вопрос: почему, в сущности, это непременно
должно быть именно так? Я сказал ей однажды об этом. Она посмотрела на меня
пристально и спросила:
все время, она сказала мне то, что было для нее совершенно нехарактерно:
что есть сейчас и чего он никогда не будет знать.
светили звезды, - сжала мою руку своими сильными и теплыми пальцами и
сказала:
меня, отнесешь меня в ванную, потом принесешь обратно и пожелаешь мне
спокойной ночи. Хорошо?
настоять на том, чтобы я присутствовал на ее свадьбе. Это была, как она
сказала, ее последняя просьба. Несмотря на то что это мне казалось самым
тягостным испытанием, какое могло выпасть на мою долю, я тогда еще был лишен
душевной возможности отказать ей в чем бы то ни было. Я пришел в мэрию, где
это должно было происходить, - и туда же явился Мервиль; я знал, что он был
верным другом и что я мог рассчитывать на него во всех обстоятельствах.
Когда мы с ним вышли на улицу после того, как кончилась церемония, я спросил
его, не удержавшись:
вопрос. - Откровенно говоря, я полагаю, что ты этого все-таки не заслужил.
Это похоже на финал какой-то пьесы дурного вкуса. Но в чем я убежден, это в
том, что счастлива она не будет.
память, сохранившую все, что было с ней связано. С тех пор прошли годы, я
очень хорошо знал, что все это совершенно непоправимо и что, может быть, это
не заслуживает сожаления. Но каждый раз, когда мое внимание не было
отвлечено тем, чем я был занят в тот или иной момент, передо мной возникали
ее сначала ледяные, потом тающие глаза - и тогда все, что окружало меня,
становилось похожим на безмолвное напоминание о том, что вне этого
исчезнувшего теперь мира остается только та же самая идея смерти и конца,
явная во всем, - будь это каменная симфония готического собора, музейное
великолепие Лувра, ночной пейзаж южного моря или книга, которую я читал.
Зачем Мервиль еще раз напомнил мне об этом?
одного из моих друзей. Мервиль был всецело погружен в то, что происходило
теперь в его жизни, Эвелина была занята Котиком, метампсихозом и кабаре,
Андрей был в Сицилии, о том, где был Артур, я не имел представления. И в
начале лета я уехал на берег моря, на юг Франции. Перед отъездом я позвонил
Мервилю. Он попросил меня сообщить ему с юга мой адрес и сказал, что в
ближайшем будущем он тоже думает вернуться в ту виллу, возле Канн, где я
прожил у него несколько дней прошлым летом.
открытку с моим адресом, но чувство облегчения, которое я испытал от того,
что был в тысяче километров от Парижа, продолжалось недолго. Через три дня
после приезда я увидел в вечерней парижской газете сообщение о том, что в
Периге, где мы были с Андреем, в этом маленьком городе, который возникал в
моей памяти, окутанный туманом и дождем, начался процесс Клемана, садовника
Жоржа. Читая отчеты о заседаниях суда, я убедился еще раз, что, в сущности,
обвинение не располагало никакими неопровержимыми уликами, что тщетно
подчеркивал защитник Клемана. Он не мог, однако, не отдавать себе отчета в
том, что казалось очевидным со стороны, а именно что приговор Клеману был
вынесен заранее и вне зависимости, как это ни дико звучало, от его подлинной
виновности или невиновности. На суде излагалась его биография: он был
батраком, был чернорабочим, наконец, садовником. У него была жена,
изображавшаяся во всех газетах как несчастная, забитая женщина, у которой не
хватало денег, чтобы накормить детей, потому что Клеман пропивал все свои
заработки. Многочисленные свидетели и соседи подтверждали, что он часто
избивал и жену и детей. В его прошлом было несколько краж, правда, не очень
значительных. В газетах я неоднократно видел его фотографию, всегда
почему-то одну и ту же, где он был представлен в своей рабочей куртке и в
кепке. Наружность его тоже, конечно, не располагала к себе: у него было
тупое лицо, отяжелевшее, по-видимому, от хронического пьянства, и маленькие
глаза. Он упорно отрицал свою вину, но простодушно признавался, что
ненавидел Жоржа и что известие о его смерти его нисколько не огорчило.
обвиняли. И оттого, что я ничем не мог ему помочь, меня охватывало тягостное
чувство своей смутной ответственности за то, что происходило. Может быть,
Андрей был по-своему прав и Клеман не заслуживал лучшей участи. Но в конце
концов его судили - по крайней мере теоретически - не за то, что он пил и
бил жену и детей, а за убийство, в котором он не был виновен. Обвинению,
которое было предъявлено ему следователем и прокурором, которые привыкли к
логическому мышлению, он мог противопоставить только отрицание своей вины и
свое убогое простодушие, которое могло лишь повредить ему. Во время
следствия он несколько раз выходил из себя и кричал, что его не имеют права
держать в заключении, что он жертва судебного произвола. Он выражался иначе,
но смысл его протеста был именно таков. Тогда его обвинили в оскорблении
представителей министерства юстиции. Его судьями были люди, хорошо знавшие