могла вынести только эту позу, из-за своего люмбаго. Мне эта поза казалась
естественной, ибо я видел, как ее принимали собаки, и был крайне удивлен,
когда она поведала мне по секрету, что это можно делать иначе. Я так до сих
пор и не знаю, что она имела в виду. Возможно, она впускала меня в прямую
кишку. Мне было абсолютно все равно, не стоит об этом и говорить. Но
истинная ли это любовь, в прямую кишку? Именно это меня беспокоит. Неужели я
так и не познал истинной любви? Она тоже была поразительно плоская женщина и
передвигалась, опираясь на палку черного дерева, короткими шажками, на
негнущихся ногах. Возможно, она тоже была мужчиной, еще одним. Но нет, наши
яйца стукались бы, пока мы корчились. А может быть, она крепко сжимала их в
руке именно для того, чтобы они не стукались. Она любила носить широкие
шуршащие нижние юбки, оборки и прочие предметы туалета, названия которых не
помню. Они взметались над нами, пенясь и шелестя, а потом, когда слияние
достигалось, опускались на нас медленными каскадами. Единственное, что я
видел у нее, была напрягшаяся желтая шея, в которую я то и дело вонзал зубы,
забывая, что зубов у меня нет, так могуч инстинкт. Встретились мы на свалке,
я узнаю ее среди тысячи, и, однако же, все свалки похожи. Что она там
делала, не знаю. Прихрамывая, я бродил среди отбросов и приговаривал, в то
время я еще способен был на обобщения: Такова жизнь. Она не хотела терять
времени, мне терять было нечего, я вступил бы в сношения даже с козой, чтобы
познать любовь. Квартирка у нее была изящная, нет, не изящная, в ее квартире
хотелось лечь в углу и уже никогда не вставать. Мне она нравилась. В ней
полно было изысканной мебели, кушетка на колесиках носилась по комнате под
нашими отчаянными ударами, мебель вокруг падала и грохотала, ад кромешный. В
нашем общении находилось место и для нежности. Трясущимися руками она
подстригала мне ногти на ногах, я натирал ей зад кремом от морщин. Наша
идиллия длилась недолго. Бедная Юдифь, возможно, это я ускорил ее конец.
Впрочем, начало положила она, на той свалке, когда протянула руку к моей
ширинке. Скажу более точно. Я стоял, перегнувшись над кучей отбросов, в
надежде отыскать что-нибудь такое, что навсегда отвратило бы меня от еды,
когда она, подкравшись сзади, просунула мне свою палку между ног и принялась
щекотать мои органы. После каждой встречи она давала мне деньги, мне,
который готов был познать любовь, исследовать самые ее глубины, бесплатно.
Практичности ей явно недоставало. Я предпочел бы, пожалуй, отверстие менее
сухое и не столь просторное, тогда о любви я был бы, вероятно, более
высокого мнения. И все же. Пальцы доставили бы мне куда большее
удовольствие. Но истинная любовь, безусловно, выше этих низменных
случайностей. И не в комфорте, возможно, дело, но когда твой жаждущий член
ищет обо что бы потереться, и находит влажную слизистую оболочку, и, не
встречая преграды, не отступает, а продолжает разбухать, тогда, без
сомнения, истинная любовь выше плотной или свободной пригонки, она взлетает
надо всем этим и парит. А если добавить сюда несколько минут педикюра и
массажа, не имеющих, строго говоря, к блаженству прямого отношения, тогда,
мне кажется, всякое сомнение на этот счет становится беспочвенным.
Единственное, что меня здесь беспокоит, - это безразличие, с которым я узнал
о ее смерти одной беззвездной ночью, когда полз к ней, безразличие,
смягченное, правда, болью от утраты источника дохода. Она умерла, сидя в
тазу с теплой водой, обычные омовения перед тем, как принять меня. Теплая
вода ее расслабляла. Подумать только, она могла умереть у меня на руках. Таз
перевернулся, грязная вода залила пол и просочилась на нижний этаж, жилец
которого и поднял тревогу. Ну и ну, мне и в голову не приходило, что я так
хорошо знаю всю эту историю. В конце концов, она была, конечно, женщина,
если бы нет, об этом прознали бы все соседи. Впрочем, люди в моей части
света были необычайно замкнуты и сдержанны в вопросах пола. С тех пор,
возможно, все переменилось. Вполне вероятно, что обнаружение мужчины там,
где ожидали обнаружить женщину, было тут же замято теми немногочисленными
соседями, которым довелось узнать об этом, замято и забыто. Не менее
вероятно и то, что все были в курсе и все об этом говорили, кроме меня. Лишь
одно мучает меня, когда я размышляю обо всем этом, - желание узнать, была ли
моя жизнь лишена любви или я обрел ее в Руфи. Наверняка я знаю лишь то, что
больше уже не пытался подвергать себя новому испытанию; видимо, интуиция
подсказывала, что пережитый мною опыт - единственный в своем роде и
неповторимый и что необходимо хранить память о нем в своем сердце, не унижая
ее пародиями, даже если бы для этого пришлось то и дело предаваться утехам
так называемого самоудовлетворения. Не говорите мне о крошке-горничной, зря
я о ней упомянул, она была задолго до того, я был нездоров, возможно,
никакой горничной в моей жизни вообще не было. Моллой, или Жизнь без
горничной. И это доказывает, что сам факт моей встречи с Лусс и мои частые,
до некоторой степени, посещения ее не могут удостоверить ее пол. Я готов
продолжать думать о ней как о старой женщине, вдове, уже высохшей, а о Руфи
как о другой старухе, ибо и она часто рассказывала мне про своего покойного
супруга и про его неспособность утолить ее законную жажду. А случаются дни,
такие, как этот вечер, когда они путаются в моей памяти, и у меня возникает
соблазн представить их обеих в образе одной карги, совсем дряхлой,
сплющенной под ударами жизни, выжившей из ума. И да простит мне Господь то,
что я открою вам ужасную истину: образ моей матери то и дело примешивается к
образам этих старух, и становится буквально невыносимо, как будто тебя
распинают на кресте, я не знаю за что, я не хочу быть распят. Наконец я
покинул Лусс, теплой безветренной ночью, не попрощавшись, что, впрочем, мог
бы и сделать, с ее стороны попыток удержать меня не было, но были,
наверняка, заклинания. Она, конечно же, видела, как я поднялся, взял костыли
и удалился, перебрасывая себя на них в воздушном пространстве. И, конечно,
слышала, как хлопнула за мной калитка, калитка закрывалась сама по себе, она
была на пружине, и поняла, что я ушел, ушел навсегда. Она прекрасно знала,
как я обычно ходил к калитке, - выглядывал за нее и тут же возвращался
назад. Она не пыталась удержать меня, но наверняка отправилась на могилу
своей собаки, которая (собака) до некоторой степени была и моей, и которую
(могилу) она засевала, к слову сказать, не травой, как я думал раньше, а
всевозможными разноцветными цветочками, подобранными, полагаю, так, что
когда одни отцветали, другие как раз распускались. Я оставил ей свой
велосипед, который невзлюбил, подозревая, что он стал проводником некой злой
силы и, возможно, причиной моих последних неудач. Тем не менее, я взял бы
его с собой, если бы знал, где он находится и что он на ходу. Но ни того, ни
другого я не знал. К тому же я боялся, что, если начну искать его, тихий
голос устанет повторять: Уходи отсюда, Моллой, забирай свои костыли и уходи
отсюда, - а я долго не мог разобрать, что он говорит, ибо давно уже его не
слышал. Возможно, я понял его неверно, совсем неверно, но я его понял, а это
уже нечто новое. И мне представилось, что я ухожу отсюда не навсегда и,
возможно, вернусь однажды, блуждая окольными путями, в то место, которое
сейчас покидаю. И что не весь путь еще пройден. На улице дул ветер, здесь
был другой мир. Не зная, где я нахожусь и, следовательно, какой дорогой мне
идти, я пошел вместе с ветром. Когда костылям удавалось хорошенько метнуть
меня и я отрывался от земли, ветер помогал мне, я это чувствовал, слабый
ветерок, веющий не могу сказать с какой части света. И не говорите со мной о
звездах, я плохо их вижу, да и читать по ним не могу несмотря на свои былые
занятия астрономией. Я забрался в первое же укрытие, к которому приблизился,
чтобы пробыть в нем до утра, ибо понимал, что первый же полицейский
непременно остановит меня и спросит, что я здесь делаю, вопрос, на который
мне никогда не удавалось правильно ответить. Но укрытие оказалось
ненадежным, и до утра я в нем не находился, ибо следом за мной появился
какой-то мужчина и вытолкал меня прочь, хотя места здесь хватило бы и на
двоих. По-моему, он принадлежал к разряду ночных сторожей, в том, что он
мужчина, не было никаких сомнений, вероятно, его использовали для надзора
над общественными работами, допустим, над земляными. Я увидел жаровню. Уж
небо осенью дышало, как говорится. И потому я пошел дальше и укрылся на
лестничном марше скромного жилого дома, без двери, или дверь не закрывалась,
не знаю. Задолго до рассвета дом начал опустошаться. По лестнице спускались
люди, мужчины и женщины. Я прижался к стене. Никто не обратил на меня
внимания, никто меня не толкнул. Потом, когда счел это благоразумным, ушел и
я и принялся бродить по городу в поисках хорошо знакомого мне монумента,
чтобы я мог, наконец, сказать: Я в своем родном городе и находился в нем все
это время. Город просыпался, двери открывались и закрывались, шум становился
оглушительным. Я увидел проход между двумя высокими зданиями, огляделся по
сторонам и скользнул в него. С двух сторон в проход выходили крохотные
оконца, с каждого этажа, симметрично расположенные. Окна уборных, надо
полагать. Время от времени сталкиваешься с такими явлениями, которые
вынужден принимать с непреложностью аксиом, неизвестно почему. Выхода из
прохода не было, это был, пожалуй, не столько проход, сколько тупик. В конце
его находились две ниши, нет, слово неточное, друг против друга, заваленные
разным хламом и экскрементами собак и их хозяев, одни совсем сухие и без
запаха, другие еще влажные. О, эти газеты, которых уже не прочтут, возможно,
и не читали. Ночью здесь, наверное, лежали влюбленные и обменивались
клятвами. Я вошел в один альков, снова неверно, и прислонился к стене. С
большим удовольствием я бы лег, и нет доказательств, что я бы этого не
сделал. Но в тот момент я довольствовался тем, что прислонился к стене,
отставив ноги как можно дальше, почти скользя, однако у меня были и другие
опоры, наконечники костылей. Постояв так несколько минут, я перебрался в
противоположный придел, нашел точное слово, где, чувствовал, мне будет
лучше, и поставил себя в ту же позу гипотенузы. И в самом деле, на первых
порах я почувствовал себя немного лучше, но постепенно мною овладело
убеждение, что это не так. Начало моросить, я сбросил шляпу, подставив свою
голову под дождь; моя голова, вся в трещинах и буграх, горела, горела. Но я
сбросил шляпу и потому, что она все глубже и глубже врезалась в шею, под
давлением стены. Так что у меня было целых две уважительных причины сбросить
ее, что уже немало, одной, чувствую, было бы недостаточно. И я беззаботно
отбросил ее, щедрым жестом, но она вернулась, удержанная веревочкой, или
шнурком, и после нескольких судорожных движений успокоилась сбоку от меня.
Наконец, я начал думать, то есть усиленно прислушиваться. Маловероятно, что
меня здесь найдут, я обрел покой до тех пор, пока смогу его выдержать. На
протяжении мгновения я обдумывал вопрос о том, чтобы здесь поселиться,