мальчиков, присылались в колонию. Благодаря этому историческому
обстоятельству в колонии появились имена: Карабанов, Приходько, Голос,
Сорока, Вершнев, Митягин и другие.
снова приблизись к "малине".
самой первой необходимости. Последователи отечественного анархизма еще
менее склонны были подчиняться какому бы то ни было порядку. Нужно,
однако, сказать, что открытое сопротивление и хулиганство по отношению к
воспитательскому персоналу в колонии никогда не возрождалось. Можно
думать, что Задоров, Бурун, Таранец и другие умели сообщить новеньким
краткую историю первых горьковских дней. И старые и новые колонисты всегда
демонстрировали уверенность, что воспитательский персонал не является
силой, враждебной по отношению к ним. Главная причина такого настроения
безусловно лежала в работе наших воспитателей, настолько самоотверженной
и, очевидно, трудной, что она, естественно, вызывала к себе уважение.
Поэтому колонисты за очень редким исключением, всегда были в хороших
отношениях с нами, признавали необходимость работать и заниматься в школе
в сильной мере понимали, что это вытекает из общих наших интересов. Лень и
неохота переносить лишения у нас проявлялись в чисто зоологических формах
и никогда не принимали формы протеста.
внешняя форма дисциплины и что за ним не скрывается никакая, даже самая
первоначальная культура.
довольно тяжелого труда, почему они не разбегаются, разрешался, конечно,
не только в педагогической плоскости. 1921 год для жизни на улице не
представлял ничего завидного. Хотя наша губерния не была в списке
голодающих, но в самом городе все же было очень сурово и, пожалуй,
голодно. Кроме того, в первые годы мы почти не получали квалифицированных
беспризорных, привыкших к бродяжничеству на улице. Большею частью наши
ребята были деть из семьи, только недавно порвавшие с нею связь#21.
характера с очень узким культурным состоянием. Как раз таких и старались
присылать в нашу колонию, специально предназначенную для
трудновоспитуемых. Подавляющее большинство их было малограмотно или вовсе
неграмотно, почти все привыкли к грязи и вшам, по отношению к другим людям
у них выработалась постоянная защитно-угрожающая поза примитивного
героизма.
интеллектуального уровня, как Задоров, Бурун, Ветковский, Братченко, а из
вновь прибывших - Карабанов и Митягин, остальные только очень посте-
пенно и чрезвычайно медленно приобщались к приобретениям человеческой
культуры, тем едленнее, чем мы были беднее и голоднее.
друг с другом, страшно слабые коллективные связи, разрушаемые на каждом
шагу из-за первого пустяка. В значительной мере это проистекало даже не из
вражды, а все из той же позы героизма, не корректированной никаким
политическим самочувствием. Хотя многие из них побывали в
классово-враждебных лагерях, у них не было никакого ощущения
принадлежности к тому или другому классу. Детей рабочих у нас почти не
было, пролетариат быт для них чем-то далеким и неизвестным, к
крестьянскому труду большинство относилось с глубоким презрением, не
столько, впрочем к труду, сколько к отсталому крестьянскому быту,
крестьянской психике. Оставался, следовательно, широкий простор для
всякого своеволия, для проявления одичавшей, припадочной в своем
одиночестве личности.
зародившиеся в течение первой зимы, потихоньку зеленели в нашем обществе,
и эти зачатки во что бы то ни стало нужно было спасти, нельзя было новым
пополнениям позволить приглушить эти драгоценные зеленя. Главной своей
заслугой я считаю, что тогда я заметил это важное обстоятельство и по
достоинству его оценил. Защита этих первых ростков потом оказалась таким
невероятно трудным, таким бесконечно длинным и тягостным процессом, что,
если бы я знал это заранее, я, наверное, испугалсябы и отказался от
борьбы. Хорошо было то, что я всегда ощущал себя накануне победы, для
этого нужно было быть неисправимым оптимистом.
радость, и отчаяние.
работу, прочитали книжку, просто побеседовали, поиграли, пожелали ребятам
спокойнойт ночи и разошлись. Хлопцы остались в мирном настроении,
приготовились укладываться спать. В моей комнате отбиваются последние
удары дневного рабочего пульса, сидит еще Калина Иванович и по обыкновению
занимается каким-нибудь обобщением, торчит кто-нибудь из любопытных
колонистов, у дверей Братченко с Гудом приготовились к очередной атаке на
Калину Ивановича по вопросам фуражных, и вдруг с криком врывается пацан:
ощерившиеся группы. Угрожающие жесты и наскоки перемешиваются с
головкружительной руганью; кто кого-то "двигает" в ухо, Бурун отнимает у
одного из героев финку, а издали ему кричат:
перевязывает куском простыни порезанную руку.
одного...
присутствие и замолкают. Быстро наступающая тишина приводит в себя и самых
разьяренных. Прячутся финки и опускаются кулаки, гневные и матерные
монологи прерываются на полуслове. Но я продолжаю молчать: внутри меня
самого закипают гнев и ненависть ко всему этому дикому миру. Это ненависть
бессилия, потому что я очень хорошо знаю: сегодня не последний день.
глухие звуки напряженного дыхания.
совершенно сознательной уверенности, что так нужно:
расправы, перочинные и самоделковые, изготовленные в кузнице. Молчание
продолжает висеть в спальне. Возле стола стоит и улыбается Задоров,
прелестный, милый задоров, который сейчас кажется мне единственным родным,
близким человеком. Я еще коротко приказываю:
тоже ничем не напоминаю о нем. Проходит месяц-другой. В течение этого
времени отдельные очаги вражды в каких-то тайных углах слабо чадят, и если
пытаются разгореться, то быстро притушиваются в самом коллективе. Но вдруг
опять разрывается бомба, и опять разьяренные, потерявшие человеческий вид
колонистоы гоняются с ножами друг за другом.
нас говорят. После одной из драк я приказываю Чоботу, одному из самых
неугомонных рыцарей финки, идти в мою комнату. Он покорно бредет. У себя я
ему говорю:
из-за того, что товарищ не уступил тебе место в столовой, пырнул его
ножом. Вот и ищи такое место, где споры разрешаются ножом.
просьбой: пусть Чобот останется, они за него ручаются.
делать?
раньше как через две недели.
брать ножа в руки.