масло. Он едва мог усидеть на месте. Мадам д'Ив, взглянув на него,
улыбнулась, глазами показала на него Гане, и они обе стали смотреть на
него: их забавляло это лицо, подобное зеркалу или водной глади, в которой
отражается все, что только приблизится к прозрачной поверхности.
волнения. Много воды в реке и облаков в небе уплыло с тех пор, но крылатая
память снова и снова проносит перед моим взором картины деревенского дома,
тихой летней ночи и дружной, любящей и счастливой семьи: старый, убеленный
сединами ветеран рассказывает о былых превратностях судьбы, у молодежи
сверкают глаза, а дальше - личико, как полевой цветок... Эх! Много воды в
реке и облаков на небе уплыло с тех пор...
ночи вернуться домой. Решили всей компанией проводить его до распятия,
стоявшего в конце липовой аллеи, близ следующего перекрестка, а я верхом
должен был с ним ехать еще дальше - за луга. Итак, отправились все, кроме
Казика, который разоспался вовсю.
посередине между нами. Старшие втроем следовали за нами. В аллее было
темно; только луна, пробираясь сквозь густую листву, испещрила серебряными
пятнами темную дорогу.
красивую песню, ну, хоть о Филоне.
осенней порою вянет лист на деревьях!>
очень любили ксендз и отец, которым она напоминала былые времена, а потом
<Ой, осенней порою>. Ганя положила свою белую ручку на холку Селимова
коня, и полилась песня:
<Браво! Браво! Спойте еще что-нибудь!> Я вторил, как мог, но пел я плохо,
а у Гани и Селима были прекрасные голоса, особенно у Селима. Иногда, когда
я уж слишком перевирал какую-нибудь ноту, они оба смеялись надо мной.
Потом они исполнили еще несколько песен, а я в это время думал: почему
Ганя держит руку на холке его лошади, а не моей? Эта лошадь особенно
нравилась Гане. Она поминутно прижималась к ней или, похлопывая ее по шее,
повторяла: <Милая лошадка, милая!>, а ласковое животное, фыркая и храпя
раздувающимися ноздрями, тянулось к ее руке, словно искало сахар. Все это
привело к тому, что я снова приуныл и уже не видел ничего, кроме этой
руки, покоившейся на гриве.
всем пожелал спокойной ночи, поцеловал руку мадам д'Ив и хотел было
поцеловать и Гане, но она не позволила и точно с опаской оглянулась на
меня. Зато когда Селим сел на коня, она подошла к нему и начала с ним
разговаривать. При свете луны, которую в этом месте не загораживали липы,
я видел ее глаза, обращенные на Селима, и нежное выражение лица.
всегда вместе проводить время и вместе петь, а пока желаю вам спокойной
ночи!
повернула назад, а мы с Селимом - к лугам.
Вокруг было так светло, что можно было сосчитать иголки на низких кустах
можжевельника, растущего близ дороги. Лишь время от времени фыркали лошади
или стремя звякало о стремя. Я взглянул на Селима: он был задумчив, и взор
его блуждал в ночном мраке. Меня охватило непреодолимое желание говорить о
Гане, мне необходимо было излить перед кем-нибудь впечатления этого дня,
обсудить каждое ее словечко, но - хоть убей - я не мог начать этот
разговор с Селимом. Однако Селим первый его начал; вдруг ни с того ни с
сего он перегнулся ко мне, обнял меня за шею и, поцеловав в щеку,
воскликнул:
эту Юзю!
ветром. Я ничего не ответил, но отвел покоившуюся на моем плече руку
Селима и, холодно отстранив его, молча поехал дальше. Он очень смутился и
тоже умолк, однако через минуту, обернувшись ко мне, спросил:
открыл рот, как бы желая что-то сказать, тогда я быстро повернул коня и
поскакал домой.
покрытые росой луга казались разлившимися озерками; с лугов доносились
скрипучие голоса коростелей, а где-то далеко, в камышах, ухала выпь. Я
поднял глаза к звездным просторам; мне хотелось молиться и плакать.
Подскакав, он поравнялся со мной и, преградив дорогу, взволнованно
заговорил:
подумал: <Сердится, ну и пусть сердится>. А потом мне так стало жалко
тебя. Я и не выдержал. Скажи, что с тобой? Может, я слишком много
разговаривал с Ганей? Может, ты влюблен в нее, Генрик?
последовал первому порыву, бросился в объятия Селима и на его честной
груди поплакал и признался во всем! Но я говорил уже, что всю жизнь, когда
доходило до откровенных излияний и я должен был открыть свое сердце,
какая-то неодолимая гордость останавливала меня, сердце мое леденело и
слова замирали на устах. Сколько счастья в моей жизни загубила эта
гордость, сколько раз я в ней раскаивался потом! И все же в первую минуту
я был неспособен ей противиться.
состраданием, а этого уже было достаточно, чтобы заставить меня
замкнуться.
слышались мольба и сокрушение, когда он говорил:
но и только. Хочешь, я больше не обмолвлюсь с ней ни одним словечком?
Скажи, может быть, ты действительно влюблен в нее? Что ты имеешь против
меня?
Я упал с лошади, расшибся. И вовсе я не влюблен, а просто упал с лошади.
Спокойной ночи, Селим!
несколько успокоившись, потому что казалось вполне правдоподобным, что на
меня так подействовало падение. Я остался один в глубокой тоске, от
которой сжималось сердце и к горлу подступали слезы, меня растрогала
доброта Селима, злило мое упорство, и в душе я проклинал себя за то, что
оттолкнул его. Пришпорив коня, я пустился вскачь и через минуту очутился
возле дома.
коня Франеку и вошел в комнату. Это Ганя подбирала какую-то пьесу, которой
я не знал; играла она, фальшивя мелодию, с самоуверенностью дилетантки,
так как лишь недавно начала учиться. Но и этого было вполне достаточно,
чтобы привести в восторг мою гораздо более влюбленную, нежели музыкальную,
душу. Когда я вошел, она мне улыбнулась, продолжая играть, а я бросился в
кресло, стоявшее против рояля, и стал на нее смотреть. Поверх пюпитра я
видел ее спокойный, ясный лоб и правильно очерченные брови. Веки ее были
опущены, потому что она смотрела на пальцы. Поиграв еще немного, она
задумалась, а затем, подняв на меня глаза, заговорила как-то особенно
ласково и мягко:
Селима?
пришел пакет для пани Устжицкой.
делала машинально, думая о чем-то другом; через минуту она снова подняла
на меня глаза:
из Варшавы?
быстро подошел к роялю и трясущимися губами ответил:
на Селиме.