-- зачем.
interested3, -- добавил он по-английски.
однако не сказал и углубился в салат.
6
свой любимый приют и остаться там до обеда. Никакие галереи не соединяли
библиотеку вайнделлского колледжа с другими строениями, но с сердцем Пнина
она соединялась крепко и сокровенно. Он шел мимо огромной бронзовой фигуры
первого президента колледжа Альфеуса Фриза -- в спортивной кепке и бриджах,
державшего за рога бронзовый велосипед, на который он, судя по положению его
левой ноги, навеки прилипшей к левой педали, вечно пытался взобраться. Снег
лежал на седле, снег лежал и в нелепой корзинке, которую недавние шалуны
прицепили к рулю. "Хулиганы", -- пропыхтел Пнин, покачав головой, и слегка
оскользнулся на одной из плиток дорожки, круто спускавшейся по травянистому
скату между безлиственных ильмов. Помимо большой книги под правой рукой, он
нес в левой свой старый, европейского вида черный портфель и мерно помахивал
им, держа за кожаную хватку и вышагивая к своим книгам, в свой скрипториум
среди стеллажей, в рай российской премудрости.
на хлопотливом спуске, и снова серея, прошла колесом по ясному бледному небу
над библиотекой колледжа. Скорбно, будто в степи, свистнул далекий поезд.
Тощая белка метнулась через облитый солнцем снежный лоскут, где тень ствола,
оливково-зеленая на мураве, становилась ненадолго серовато-голубой, само же
дерево с живым скребущим звуком поднималось, голое, в небо, по которому в
третий и в последний раз пронеслась голубиная стая. Белка, уже невидимая в
развилке, залопотала, браня кознедеев, возмечтавших выжить ее с дерева. Пнин
опять поскользнулся на черном льду мощеной дорожки, махнул от внезапного
встряха рукой и с улыбкой пустынника наклонился, чтобы поднять "Зол. Фонд
Лит.", который лежал, широко раскрывшись на снимке русского выгона с Львом
Толстым, устало бредущим на камеру, и долгогривыми лошадьми за его спиной,
тоже повернувшими к фотографу свои невинные головы.
пошевеливая зубными протезами, на которые налипла пленочка творога, Пнин
поднялся по скользким ступеням библиотеки.
замечать студентов -- в кампусе, в коридоре, в библиотеке, -- словом, где бы
то ни было, за вычетом их функциональных скоплений в классах. Поначалу его
сильно печалил вид кое-кого из них, крепко спавших среди развалин Знания,
уронив бедные молодые головы на скрещенные руки; теперь он никого не видел в
читальне, разве что попадались там и сям пригожие девичьи затылки.
двоюродной сестрой матери миссис Клементс.
комнату.
которую я получил вчера, -- может быть, вы мне скажете, кто этот другой
читатель.
затребован в прошлую пятницу. Верно было также и то, что том 18 был уже
выдан тому же Пнину, который держал его с Рождества и который стоял сейчас,
возложив на него руки и напоминая судью с родового портрета.
1947 год, а не том 18 за 1940-й.
регистрируется. Этот вы оставите у себя?
написал, вот что важно! Да, 18-й мне еще нужен, и пришлите мне открытку
потолковее, когда получите 19-й.
сложил его там, обернув шарфом.
последнем (суббота, 12 февраля, -- а нынче вторник, о небрежный читатель!)
номере русской газеты, с 1918 года ежедневно выпускаемой в Чикаго русскими
эмигрантами. Как обычно, он внимательно изучил объявления. Доктор Попов,
сфотографированный в новом белом халате, сулил пожилым людям новые силы и
радости. Музыкальная фирма перечисляла поступившие в продажу русские
граммофонные записи, например, "Разбитая жизнь. Вальс" и "Песенка фронтового
шофера". Отчасти припахивающий Гоголем гробовщик расхваливал свои катафалки
de luxe1, пригодные также для пикников. Другой гоголевский персонаж, из
Майями, предлагал "двухкомнатную квартиру для трезвых среди цветов и
фруктовых деревьев", тогда как в Хэммонде комната мечтательно предлагалась
"в небольшой тихой семье", -- и без какой-либо особой причины читающий вдруг
с пылкой и смехотворной ясностью увидел своих родителей -- доктора Павла
Пнина и Валерию Пнину, его с медицинским журналом, ее с политическим
обзором, -- сидящими в креслах друг к дружке лицом в маленькой, весело
освещенной гостиной на Галерной, в Петербурге, сорок лет тому назад.
между тремя эмигрантскими фракциями. Началось все с того, что фракция А
обвинила фракцию Б в инертности и проиллюстрировала обвинение пословицей
"Хочется на елку влезть, да боится на иголку сесть". В ответ появилось
ядовитое письмо к редактору от "Старого Оптимиста", озаглавленное "Елки и
инертность" и начинавшееся так: "Есть старая американская пословица,
гласящая: 'Тому, кто живет в стеклянном доме, не стоит пытаться убить одним
камнем двух птиц'". Теперешний номер газеты содержал фельетон на две тысячи
слов -- вклад представителя фракции В, -- названный "О елках, стеклянных
домах и оптимизме", и Пнин прочитал его с большим интересом и сочувствием.
российские несуразицы, обычаи, литературные анекдоты и тому подобное были бы
подобраны так, чтобы отразить в миниатюре "Большую историю" -- основное
сцепление событий. Пока он находился на благословенной стадии сбора
материала, и многие достойные молодые люди почитали для себя за честь и
удовольствие наблюдать, как Пнин вытягивает каталожный ящик из обширной
пазухи картотеки, несет его, словно большой орех, в укромный уголок и там
тихо вкушает духовную пищу, то шевеля губами в безгласных комментариях --
критических, озадаченных, удовлетворенных, -- то подымая рудиментарные брови
и забывая их опустить, и они остаются на просторном челе еще долгое время
после того, как теряются все следы неудовольствия и сомнения. С Вайнделлом
ему повезло. Превосходный библиофил и славист Джон Тэрстон Тодд (чей
бородатый бронзовый бюст возвышался над питьевым фонтанчиком) навестил в
девяностых годах гостеприимную Россию, а после его смерти книги, которые он
во множестве вывез оттуда, тихо спланировали на дальние стеллажи. Натянув
резиновые перчатки, дабы его не ужалило скрытое в металлических полках
американское электричество, Пнин приходил к этим книгам и вожделенно их
созерцал: малоизвестные журналы ревущих шестидесятых в мрамористых обложках,
исторические монографии столетней давности с бурыми пятнами плесени на
усыпительных страницах, русские классики в ужасных и трогательных камеевых
переплетах с тиснеными профилями поэтов, напоминавшими влажноочитому Тимофею
о детстве, в котором праздные пальцы его блуждали по книжной обложке со
слегка потертой пушкинской бакенбардой или запачканным носом Жуковского.
посвященного русским сказаниям объемистого труда Костромского (Москва,
1855), -- редкая книга, из библиотеки не выдается, -- место, где говорится о
старинных языческих игрищах, которые все еще совершались о ту пору по
дремучим верховьям Волги в дополнение к христианским обрядам. Во всю
праздничную неделю мая -- так называемую Зеленую Неделю, потом уже ставшую
неделей Пятидесятницы, -- сельские девушки плели венки из лютиков и жабника
и, распевая обрывки древних любовных заклинаний, вешали эти венки на
прибрежные ивы, а в Троицын день венки стряхивались в реку и, расплетаясь,
плыли, словно змеи, и девушки плавали среди них и пели.
его за русалочий хвост, но сделал пометку в справочной карточке и вновь
нырнул в Костромского.
глаза и, все еще погруженный в мысли, уставил кроткий взгляд на окно вверху,
где постепенно проступал, размывая его размышления, фиалковый сумеречный
воздух с серебристым оттиском потолочных флуоресцентных ламп, и среди черных
паучьих сучьев отражалась шеренга ярких книжных корешков.
слово "interested", и обнаружил, что Уэбстер или по крайней мере его
потрепанное издание 1930 года, лежавшее на столе в справочном зале, помещает
ударение не на третий слог, -- в отличие от него. Пнин поискал в конце
список опечаток, не нашел такового и, закрыв слоноподобный словарь, с
внезапным страхом сообразил, что где-то внутри его осталась в заточении
справочная карточка с заметками, которую он так и держал в руке. Теперь