голодной слюной.
глазами показал, что освободил место для меня. Я тут же присел
на корявое бревно и положил руки на колени. Ладонями вверх.
Чтобы взять пищу.
белого запотевшего сала. Свиного сала. В нашем доме никогда не
ели свинины, и мы оба, и я и Лия, знали, что если хоть раз мы
попробуем эту гадость, то нас обязательно стошнит, а потом
могут быть самые страшные последствия. От нас отвернется наш
Бог, и мы станем самыми несчастными на земле.
отрезать ломтики сала. При этом он испытующе покосился на
меня. Мне было ясно, что если я откажусь от его угощения, он
сразу поймет, кто я, и если не сдаст в полицию, то по крайней
мере постарается отвязаться от меня. За укрывательство евреев
христианам грозили большие неприятности. Вплоть до расстрела.
Немцы и ксендза, если он нарушит приказ, не пощадят. В гетто я
слыхал разговоры взрослых, что под Каунасом публично повесили
священника за то, что прятал у себя в погребе еврейскую семью.
Евреев, конечно, убили тоже.
свининой, и я стану самым несчастным человеком на земле, -
рассуждал я, не сводя глаз с блестящего лезвия ножика,
вонзающегося в белое мягкое сало. А разве я уже не самый
несчастный на земле? Разве мой Бог заступился за меня? За мою
сестренку Лию? За маму? Я оскверню уста, но, возможно,
останусь жив.
запаха которого у меня закружилась голова. На хлебе лежали
длинные белые дольки сала. Я схватил хлеб обеими руками и стал
запихивать в рот, захлебываясь от потока слюны.
скоростью, что даже не разобрал вкуса. Потом облизал ладони,
на которых прилипли хлебные крошки.
очищенным от шелухи яйцом. Яйцо, прежде чем дать мне, он
посыпал солью из бумажного кулька.
гору, он покачал головой:
хватит силенок на такой дальний путь, то ли мою внешность,
которая могла помешать мне пересечь город по людным улицам.
протянул ему руку, и он взял ее в свою мягкую влажную ладонь.
В другой руке он понес портфель.
к мосту. Я не отставал. Под шлагбаумом немец в пилотке и с
винтовкой за спиной даже козырнул ксендзу и пропустил нас, на
какой-то миг задержав удивленный взгляд на мне. Дальше стоял
литовец-полицейский. Его я боялся больше всего и шел не
поднимая глаз. Он даже присел, чтобы лучше разглядеть меня.
дернув меня за руку, прошел мимо озадаченного полицейского.
серебрился Неман, и тот плот, что я видел, подходя к реке, все
еще полз по ней, и из бревенчатого домика на нем валил из
трубы в небо дым - плотогоны готовили обед. На телегах, что
ехали по мосту, обгоняя нас, люди тоже жевали, пили из бутылок,
громко смеялись. Кругом была жизнь! И никому не было дела, что
этим утром из их города увезли на смерть маленьких детей, и с
ними мою сестренку Лию, что я остался один-одинешенек и что,
если меня не поймает полиция, я все равно умру с голоду.
меня. Эта рука меня накормила, правда осквернив мои уста, и
теперь вела через Неман в город, где я не знал, что меня ждет.
удивленные взгляды прохожих при виде такой необычной пары:
старого католического ксендза с нахмуренным сосредоточенным
лицом, ведущего за руку еврейского мальчика. Но никто нас не
остановил. Никто не пошел за нами. Мы пересекли центральную
улицу - Лайсвес алеяс, и здесь ксендз присел на скамью
передохнуть.
розовую лысину.
меня к киоску, где продавали газированную воду, и заказал два
стакана. Один без сиропа для себя. Другой с розовым сладким
сиропом мне. Пузырьки газа, щекоча, ударили мне в нос,
сладость сиропа потекла по языку, и мне стало так хорошо, что
я на миг позабыл о том, где я и что со мной. Мне показалось,
что мой папа протянул мне этот стакан, а второй берет у
продавца для Лии. Ей он заказал двойную порцию сиропа. Потому
что ее любят в семье, а меня...
стакан. Он заплатил, и мы двинулись дальше.
вагончик на скамью. А напротив нас сели немецкие солдаты и
уставились на меня. Они смотрели на нас, потом друг на друга,
потом снова на нас. Кондуктор, старая женщина в платке и с
кожаной сумкой через плечо, прежде чем захлопнуть двери
вагона, спросила ксендза:
дернулся, заскрипел канат, и нас повлекло вверх по крутому
склону Зеленой горы.
голов в стекло, за которым уплывал вниз город. Уже вечерело. И
на Лайсвес алеяс зажглись фонари. Другие улицы, неосвещенные,
погружались в темноту.
открылись, и немецкие солдаты, галдя и жестикулируя,
пропустили ксендза со мной вперед. Потом шли за нами, что-то
горячо обсуждая по-немецки, и я замирал при мысли, что они
укажут первому же патрулю на меня.
Мне показалось, что ксендз облегченно вздохнул. А уж я чуть не
запрыгал от радости. Здесь каждый дом был мне знаком. Каждое
дерево у тротуара. А вот и наш дом показался. Я узнаю его по
флюгеру в виде парусника на трубе. Флюгер отчетливо виднелся
на фоне вечернего неба. А в доме горели огни. В окнах светло.
Там живут незнакомые мне люди. И ксендз ведет меня к ним.
Радость, поначалу охватившая меня, сразу улетучилась.
радостный лай. Сильва, наша Сильва была жива и первой узнала
меня. Она прыгнула передними лапами на край палисадника, я
рванулся к ней, и что-то теплое и шершавое полоснуло по моему
лицу. Сильва лизнула меня и, окончательно узнав, взвыла. Она
скулила, визжала, стоя на задних лапах, и напоминала в этой
позе человека, который очень-очень соскучился по кому-то. Этим
кем-то был я. Единственным существом, которое продолжало меня
любить и не боялось проявить свои чувства, была собака. Она,
бедная, не знала, что я еврей и что евреев любить строго,
вплоть до расстрела, возбраняется.
пороге стоял высокий плечистый мужчина, освещенный изнутри, из
прихожей, и поэтому лицо его разглядеть было трудно, мы с
ксендзом видели лишь его темный силуэт.
этому человеку, вскочила на задние лапы, передние положив ему
на грудь, и радостно завизжала, оглядываясь на меня. Она на
своем собачьем языке объясняла своему новому хозяину, что
вернулся прежний хозяин, ее любимый дружок, по которому она
так соскучилась, и теперь, мол, она страшно рада, что может
нас познакомить. Темный силуэт в дверях, однако, не разделял
ее радости.
меня не было дома, нашу собаку окрестили другим именем.
получил в подарок от отца, когда она была малюсеньким
щеночком.