вечера молоко и пошел запрягать коня.
хрустальной росе, весь ожидающий солнца, и покатила, оставляя мокрый
примятый след на седых травах, глухо стуча по выпуклым корням берез.
Хорошая телега! Онькина гордость. Колеса обтянуты железом - без Потаповой
помочи ни в жисть бы такую не соорудить! Дак зато теперь - вона! Хошь до
Кашина поезжай!
- усмехнул Онька и хотел проехать, но конь прянул в оглоблях, нюхая
воздух, натягивая на уши хомут. Зверь? Онька схватил ременный кнут,
кое-как успокоив коня, соступил с телеги, сторожко подошел к кусту. И
первое, что узрел, была рука человечья. Остоялся, в горле пересохло враз.
Ступил еще и еще и по смраду понял, что мертвяк в кусту, а уж потом, узрев
плат и сбитый повойник, понял - баба. Кто убил? Кто занес? Сама ли сюда
доползла? Со страхом подумалось об оставленной Таньше, но то была не она,
- седые волосы разметались по веткам брусники. Нагнулся, еще не трогая
тела, и тут и признал матку. По лицу, покрытому черными пятнами, уже
ползали хлопотливые муравьи. Темная кровь, засохшая на кустах и траве,
плат и край отверстого рта, покрытые темною кровью... Видать, кашляла и
кровь горлом шла... И тут вдруг у Оньки все поплыло в глазах, понял: никто
не убил - черная смерть! С того матка и не добрела до дому. И перепал. Так
перепал, наверно, впервые в жизни. Закричал: <А-а-а!> - бросился к коню,
взвалясь ничью в телегу, слепо погнал вперед, проламывая кусты, где-то на
вывороте уронив бочку, и плакал, и бился о дощатые края головой, и гнал
ошалелого коня, и кричал неразличимое: <А-а-а-а-а!>
плача, из телеги. Постоял, яснея умом и медленно приходя в себя. Вдруг,
осердясь, рванул вожжи, круто заворотил и погнал назад.
изо всех сил, сделал накат, взвалил бочку опять в короб телеги. Молча
погнал домой. Молча сгрузил бочку. Выбежавшей встречу Таньше отмотнул
головой, уклонясь от объятий:
топор, кинул в телегу заступ, вскочил на грядку, крикнул издали:
бы ее пустить. Тут и погодилась к делу. Скинул сероваленый зипун и,
засучив рукава, начал рубить свирепо, крякая и откидывая со лба потную
прядь. Скоро дерево рухнуло с тяжким гулом, проломив подлесок почти до
самой земли. Онька обрубил сучья до полудерева, примерил, сощурив глаз,
какова должна быть длина, начал перерубать ствол. Сочная осина чмокала под
топором. Белая щепа летела во все стороны. Вот дерево крякнуло вдругорядь,
комлевый обруб тяжко отвалил от ствола. Онька снял, надрезав, кору,
обровнял края и, примерясь, начал загонять в мокрый ствол один за другим
березовые клинья. Скоро послышался натужный треск распираемого ствола, и
осина нехотя распалась на две половины. Онька рубил не переставая, рубил,
озверев, рубаха потемнела у него на плечах, потом волглое пятно начало
расползаться на спину, взмокли и опали, точно политые водой, кудри, с носу
капала вода, топорище скользило в руках, а он все рубил и рубил. Надрубив
с двух концов в половине колоды поперечные ямки, стал выбирать середину,
углубляясь все дальше и дальше, и уже осиновый ствол перед ним начал
принимать вид грубого глубокого корыта, которому, чтобы стать корытом
взаправдашним, только еще не хватало тесла.
хлебный кус, сжевал, глядя прямо перед собой, и вновь яростно начал
рубить. Солнце подымалось все выше, жгло и сушило вновь и вновь вымокающую
рубаху, но Онька, оглушенный собственною яростью, словно одержимый
продолжал врубаться в мякоть ствола, пока наконец и вторая половина колоды
не приняла вид грубого большого корыта.
головою и начал подводить коня. Колодины, хоть и выбранные до тонины, были
тяжелы непомерно. Едва-едва, дважды обломив вагу, взвалил Онька обе
половины колоды на телегу и погнал застоявшегося коня в лес.
прежним кустом стояло плотное низкое жужжание, мушиное облако словно
стояло в воздухе, чуть колеблясь, над разлагающимся трупом. Онька, сцепив
зубы, вырубил лесину с отростьем, вроде крюка. Лесиною, не касаясь,
подволок тело матери ближе к телеге и остановился в раздумье. Приходило,
однако, сгружать колоду на низ! Плохо понимая, что будет делать дальше, он
свалил колоду и вагою, как крюком, начал заволакивать в нее почернелый и
расхристанный труп матери. Вялое тело вываливалось, не ложилось
по-годному, и Онька, ругнувшись про себя, откинул вагу подале в кусты и,
отворачивая лицо от тяжкого смрада, уложил мать по-годному, скрестив руки
на груди и поправив сбитый платок с повойником. Потом в каком-то
исступлении гнева и горя поднял край колоды, положив его на грядку телеги.
Натужась до того, что вздулись все жилы на висках, занес другой конец и,
едва не вывалив матку наземь, все-таки уложил колоду на дно телеги.
Взволочил вторую половину колодины, закрыл и обвязал вервием самодельный
гроб. Угрюмо поглядев на свои руки, он долго оттирал их раздавленными
листьями малины, а доехав до ручья, еще раз вымыл в воде.
желтизну, когда Онька подъехал к маленькому кладбищу, где когда-то
схоронил дедушку. Он достал заступ и споро вырыл могилу рядом с дедовой,
работая все так же яростно, как и днем, не переводя дыхания, так что
песчаная земля летела сплошной струею из-под лопаты. Кончив, стянул колоду
с телеги, оттащив на веревке, завел над яминою один конец, медленно
опустил, следя, как тяжко сползает по бугру выброшенной земли
противоположный край. Наконец, решившись, дернул, и колодина ухнула вниз,
к счастью, почти не перевернувшись и не порвав вервия.
соединил две палки, даже не сняв корья, - и начал забрасывать яму землею.
Он ни разу не остановил работу, ни разу не передохнул, пока не кончил
всего до конца, не поставил крест и не уровнял заступом холмик земли.
После того Онька стал на колени и прочел <Богородицу>:
благословенна ты в женах и благословен плод чрева твоего, яко Спаса родила
еси душ наших...
еще знает молитвы. Натужившись, пошептав предварительно про себя, прочел:
сохраняя ю во блаженной жизни, яже у тебе, человеколюбче... в покоищи
твоем, Господи!
полосу призрачного желтого света над елями, выговорил далекое, детское,
чего и не выговаривал уже много лет:
зарыдал.
конь, волоча телегу, сторожко подступил сзади к нему и, ущипнув зубами за
рубаху, потянул, созывая к дому. Онька встал, все еще плача, с лицом,
залитым слезами и измазанным землей, и, взвалясь на телегу, покатил назад.
качнувшись на враз ослабших ногах, пробормотал: - В баню пойду, туды подай
поснидать. Матку похоронил только что... Черная смерть!
коня. Крикнул выбежавшему Коляне:
Таньша, всхлипывая, шмыгая носом, принесла горячую латку мясных щей, хлеба
и каши, глиняный жбан с квасом. Попросилась было:
наливать сюды, как собаке, а миску не трогай!
всем теле, в руках, ногах и плечах, и думал о том, когда же и он учнет
харкать черною кровью, и о том, что надо все-таки выпариться в бане
сейчас, чтобы помереть достойно, в чистой рубахе, а баню после него надо
беспременно сжечь, не забыть загодя сказать об этом Коляне... И, думая все
это, он жадно ел и кашу, и щи, и хлеб, и выпил весь квас до донышка, и
тогда только отвалил блаженно, пьяный от сытости, и полез в жар, скинув
волглую рубаху и порты, приуготовляя себя к смерти, все еще не веря, что
зараза счастливо миновала его, самого безгрешного в нынешней русской беде,
и он, просидев четыре дня в истопленной бане, выйдет наконец оттуда и
останется жив и будет еще долго-долго жить на земле.
целиком город Глухов. Пустыми стояли дворы, только воронье да бродячие псы
шастали по дорогам. Некому было хоронить последних мертвецов, некому
грабить открытые домы. Тати вымерли тоже, как вымерли бояре и чернь.
двенадцать человек. Они вышли из города, эти двенадцать, и закрыли за
собою ворота, как уходят хозяева из погибшего дома, куда уже не мыслят
воротиться вновь, иногда оставляя двери настежь, иногда запирая их на
замок и кладя ключ на обычное место, где-нибудь в щель за притолокою. То и
другое - деяния равно бессмысленные, ибо недруги в оставленный дом входят,