дна кокору, держась за корму лодки, Лешка искал глазами своих связчиков. Их
нигде не было видно. Вцепившись в борт лодки, до конца держались они за нее,
если их ударило бортом, оглушило -- тогда все, тогда конец. Но они, однако,
могли попасть и под лодку. Очутившись во тьме, меж водой и днищем,
непременно решат они, что находятся уже на том свете. Лешка, как и всякий
рисковый житель, возросший возле реки, не раз тонул в родной Оби, бывал в
разного рода переделках, слыхал об ужасе от сознания, что, сам того не
заметив, успел ты уже перекочевать в верхний мир. Он собрался крикнуть:
"Эй!" -- и внезапно увидел мелькающие вспышки выстрелов, черно вздымающиеся
дымы, подумал, что это наши парни вступили поскорее в бой, чтобы помочь
попавшим в беду связистам. О том, что за ними, на виду тонущими, открылась
такая же охота, как и за летчиком, что упал с парашютом в реку, Лешка
отчего-то думать не решался. Он глубоко дышал, дожидаясь, когда уймется
рывками работающее сердце, слегка подгребал рукою, скоро можно будет плыть,
если хватит силы воли отпуститься от лодки. Но отпускаться придется -- это
по ней, по видимой цели бьют фашисты. Рядом с бортом лодки взбугрилась вода,
и кочаном всплыла голова с широко раззявленной дырой рта, пытающейся орать,
однако вместо крика из отверстия, в котором разрозненно торчали зубы,
выплескивалась вода. Не дав себе подумать о том, что человек, не умеющий
плавать, увлечет его вглубь, Лешка щипками хватал тонущего за голову, но не
было волос на голове солдата. Тогда он сгреб тонущего за шкирку и потянул к
лодке, которая вдруг сделалась верткой, все норовила куда-то ушмыгнуть.
Тонущий вцепился в Лешку мертвой хваткой, заключил его в объятия, поволок
сперва по течению, затем в глубину.
Лешка, ясно сознавая, что теми силами, которые остались при нем, слепую
стихию не одолеть. Но тело его, сердце, голова, разум и инстинкт, жаждой
жизни наполненные, все его существо боролись, упирались, били руками и
ногами; пока держался за лодку, успел отдышаться, его сухонькое, гибкое
тело, с детства укрепленное трудом, напружинивалось, выкручивалось из
намертво на нем сцепленных рук. Он на мгновение выбился наверх, сплюнул воду
из сжатого рта, хватил воздуха и изо всей силы ударил кулаком по мокрой
голове тонущего. Тот сморился, роняя голову вниз лицом, но не отцеплялся,
все волок и волок кормового за собой в глубину.
над ним вода, снова стозвонно позвала к себе почти нежно звучащая глубина,
напоминающая вкрадчиво мягкую, ласково шелестящую травку, набитую мелкими
кузнечиками, стрекочущими слитно, широко, до самого гаснущего горизонта.
Покорное согласие плыть и плыть в ту, призывно звучащую бездну, окутывало
сознание, но оно еще не умерло, оно звало к сопротивлению. Каким-то, не ему
уже принадлежащим усилием, судорогою скорее он взметнул вверх колени, уперся
ими во что-то твердое, с силою оттолкнулся и сразу почувствовал, как
расплываются они, два за жизнь боровшиеся существа, -- один в кромешную,
тонким звоном наполненную, таинственную глубь, другой -- к свету, к воздуху
и, увидев его, свет этот небесный, наполненный грохотом и дымом, он не сразу
его почувствовал и воспринял. Билось только сердце в груди, билось и дышало,
дышало. Пловец Лешка был деревенский, не мастеровитый, обладал лишь одним
стилем -- собачий он называется. Он гребся, работал ногами, которые сводила
в коленях судорога, и какой-то еще не онемелой мозгой сообразил -- надо
плыть от проклятой лодки, от корыта этого маслянисто склизкого, дно которого
щепало пулями. Чудилось, под ним, под дном, шарятся, по ногам щупаются,
хватаются чьи-то пальцы, вот-вот снова поволокут в бездну. Лешка обнаружил,
наконец, что весь перед гимнастерки с него сорван вместе с карманом, клапан
второго был сделан, как и у всех солдат, из подлокотника гимнастерки.
Мешочек из бязевой портянки, набитый письмами и карточками сестер и матери,
вырван с мясом и унесен утопшим человеком. Гимнастерка сопрела от пота и
соли на солдатских плечах до бумажной ветхости, остатки гимнастерки никак не
сползали с голого тела. Лешка цапал зубами лоскуты гимнастерки, выгрызал
гнилье, сплевывал, отрыгивал просоленные тряпки, почти умильно думая о том,
что это Бог его надоумил снять нижнее белье и оставить в земляной норе --
предчувствовал Лешка: купаться придется и, коли вернется -- наденет сухое.
Здесь нет мамки, нет малых сестер, которые, плача, натягивали на него сухое,
тащили на горячую русскую печь, когда он сорвался за борт катера на Оби.
Мать выла и лупила его кулаками, но тоже натягивала на него мягкое, теплое,
сухое, малые сестренки кричали: "Не бей! Не бей! Ему больно!.."
Правда, на все это ушли остатки сил, и он перевернулся на спину, словно
курортный пловец, блаженствуя и красуясь перед отдыхающими гражданами. Кроме
того, в недвижного, само собой плывущего человека, не будут стрелять, --
рассчитывал он, -- много тут всякого добра болтается, в том числе и
всплывших мертвецов, во всех не настреляешься.
человека, булькающегося возле нее. На плацдарме во всю его неразмашистую
ширину разгорался бой, но стоило взмахнуть руками, двинуться к берегу, как
вокруг забулькало, забрызгалось, кто-то с берега стрелял, короткими
очередями, настойчиво, расчетливо.
док-доктор из штрафной говорил, будто утопшие еще долго, час, а может и
полтора, ползают, шарятся по дну реки, сонно подпрыгивают -- сокращаются
мышцы остывающего тела. Он представил, как сейчас под ним, раскидывая руки в
немой русалочьей воде, ходят по дну, сталкиваются лбами, не узнавая друг
друга, Яков с Ягором, -- и поскорее выбился наверх.
бояться нечего: ни воды, ни пуль, ни Ягора с Яковом, которые могут схватить
за ноги". За ноги хваталась, ломила кость холодная вода, которую, сколько бы
он тут ни плюхался, -- не согреть ему. Не скоро, не вдруг Лешка достиг
мертвой зоны, пули чиркали по воде уже по-за ним, но мины густо и плотно
хлестали по берегу, разбрасывая землю и каменья.
посверкивающей в налитых кровью глазах крепи берега. От перенапряжений, от
сверхусилий, что уже и не усилия, ползучая, жильная тяга, она уже и не в
теле, она уже дальше -- духом она называется, звенело не только в воде, но и
в ушах, в голове, во всем заглохшем теле. Можно было встать, идти по дну, но
он, предсмертно хрипя, все молотил и молотил отерпшими, чужими руками по
воде. Наконец, достиг песчаного опечка, уткнулся в него лицом, лежал
распластанно. Судорогой скручивало, выворачивало нутро. Тонко воя, он не
глотал, он ел воздух вместе с дымом, пылью, песком. С каждым спазмом из
утробы его вырывалось мутное облако недавно съеденной каши, в котором
клубилась, шарилась по его рукам, по животу, по груди мулява, но он ничего
не чувствовал, он все плыл, все плыл по бесконечной реке, зыбился под
взрывами, и все в нем звенела, звенела заупокойным звоном, никак не
отдалялась от него гибельная, беспросветная глубь.
наблюдавший за рекой, властно крикнул. Двое бойцов, оставив боевые дела,
выскочили к воде, схватили Лешку под руки, волоком затащили под прикрытие
яра и бросили на землю -- "пусть проблюется".
какого-то солдатика, в одиночку выкарабкавшегося из реки, вырвавшегося из
лап смерти. Каждую минуту вокруг погибали сотни таких же солдат.
животом, переломился -- и сколь из него вышло воды и слизи -- не помнил,
казалось, конца не будет мутному потоку, весь он изовьется, вывернется
надсаженной утробой. Сколько пролежал он в полубеспамятстве, ослабленный,
вялый, -- тоже не знал. Все не сходила красная пелена с глаз, и, когда он
сделался способен зреть, убедился -- и не сойдет. Обеспокоен- но
шевелящаяся, мутная у приплесков вода была бурая. Ссохшаяся за ночь пена
красным пухом шевелилась на осоке. Песок на урезе черен от крови, берег
устелен трупами, точно брошенным лесом на сплавной реке.
земли узелок сухого белья, трясясь, натянул его на себя, но согреться не
мог, его колотило, взбулындывало в норке, казалось, он вот-вот развалится и
развалит своим, без кожи вроде бы сделавшимся телом рыхлый яр, всю эту
мертво оголившуюся слуду. Неизведанное до сего дня, пустынное, беспросветное
одиночество давило его, он плакал, не утирая слез, не испытывая ни радости,
ни торжества от того, что спасся, просто холодно, просто воет сердце от
запустелости, просто жалко самого себя. И близость боя, возможность умереть
не страшит, даже как бы тихо, ненавязчиво манит, сулит от всего избавление.
черный от копоти, грязный, распоясанный, босой, скатился с яра попить воды
Леха Булдаков, хлебнул из котелка, закашлялся, нашарил Лешку в земле,
тряхнул его:
согреешься. -- Леха Булдаков тоже рос и работал на реке, лихачил, химичил,
тонул, человек он опытный и не изгальничал на этот раз. -- Дед, а дед! Кинь
суда хламиду.
струю в пространство, которая текла и текла сама собой; не сознавая, что с
ним происходит, он продолжал дремать, отдаленно чуя грохот боя, кипящего
кругом, его все несло, все качало, переворачивало, стискивало водою.
Булдаков разорвал мешок, завернул в него Лешку, укрыл ссохшейся телогрейкой,
в которую тот завертывал телефонный аппарат при переправе, сверху набросил
сорящую песком шинеленку, в которой перебедовал и уже испустил дух не один
раненый бедолага.
Лешку. -- А мне бы дак и цельный котелок... Для отваги.
тихо вздохнул: "А мне бы уснуть и не проснуться".