и отчаяние в естественном порядке вещей, вопреки оптимистическим обещаниям
счастья и материального благополучия, раздаваемым политиками" *(1).
статьях как экзистенциалистских и сопоставление их с идеями Кьеркегора и
Шестова предложены также в диссертации Джейн Нокс "Сходные черты у Иосифа
Бродского и у Осипа Мандельштама: культурные связи с прошлым" (Jane Elizabeth
Knox. Iosif Brodskijs Affinity wifh Osip Mandelstam: Cultural Links wifh the
Past. Dissertation <...> for the Degree of Doctor of Philosophy. The University
of Texas at Austin. August 1978, pp. 348-370). Мысль Бродского о страдании
человека не как о наказании, не как о следствии его вины, но как об основе его
существования, как о метафизическом законе и скептическое отношение Бродского
к возможностям разума Дж. Нокс истолковывает как свидетельство родства поэта с
экзистенциалистами. Однако она не принимает во внимание, что у Бродского можно
найти не меньшее количество противоположных высказываний. Не случайно, за
исключением стихотворения "Три часа в резервуаре", исследовательница не
приводит ни одного примера отрицательной оценки поэтом рационального знания.
Антитеза "философия -- вера", "Афины -- Иерусалим", присущая сочинениям Шестова,
вовсе не определяет вопреки мнению Дж. Нокс всего существа философских мотивов
Бродского.
Кублановский: "В основном <...> Бродский вопрошает Всевышнего и ведет свою
тяжбу с Промыслом, минуя посредников: предание, Писание, Церковь. Это Иов,
взыскующий смысла (только подчеркнуто неаффектированно) на весьма прекрасных
обломках мира. А те, кто пытается на него за то сетовать, невольно попадают в
положение друзей Иова, чьи советы и увещевания -- мимо цели. (Влияние на Бродского
Кьеркегора и Льва Шестова можно проследить на протяжении всего творческого
пути стихотворца.)" *(2). Об "экзистенциальном сознании" Бродского,
последовательно подчеркивающего неадекватность "логических" рамок жизни, пишет
также и Алексей Лосев, анализируя четвертую часть стихотворения "Посвящается
Ялте" *(3).
исключает существенных различий. Как показала В. Полухина, в отличие от обоих
экзистенциальных философов Бродский не утверждает веру в Бога как
сверхрациональное осмысление ситуации абсурда бытия. "В случае Бродского его
склонность идти до крайних пределов в сомнениях, вопросах и оценках не
оставляет убежища (lеaves no room) никаким исключениям. В его поэзии разум
терроризирует душу, чувства и язык, заставляет последний превзойти самого
себя" *(4). Все вопросы, равно как и ответы на них, скрыты в языке, который и
оказывается высшей ценностью для поэта. В отличие от Кьеркегора и особенно
Шестова, резко противопоставлявших разум вере, Бродский, замечает В. Полухина,
не сомневается в правах рационального знания, считая его не в меньшей мере,
чем веру, способом постижения мира *(5).
свидетельствуют о значительном различии в понимании веры поэтом и религиозными
философами. Если и для Кьеркегора, и для Шестова акт веры заключал в себе
ответ Бога (вознаграждение праведного Иова, чью историю оба философа
рассматривали как символическую экзистенциальную ситуацию), то для Бродского
ответ невозможен, исключен. Вера описывается отстраненно, а не участно, с
позиций рассудка ("доказует"). Она не оказывается подлинным выходом из
одиночества и отчужденности. Ключевые для стихотворения Бродского категории
"страдание" и "боль", безусловно, соотносятся со "страхом" и "страданием",
например, у Кьеркегора (в трактате-эссе "Страх и трепет" и т. д.). Однако
переживание страдания, которое осознано поэтом как объективный закон бытия
("...боль не нарушенье правил: / страданье есть / способность тел, / и человек
есть испытатель боли" (II; 210)), не представлено в стихотворении условием
сверхрациональной веры. Мотив благодарности за переживаемые беды и невзгоды,
встречающийся и в "Разговоре с небожителем", и, например, в значительно более
позднем "Я входил вместо дикого зверя в клетку..." (1980), имеет истоки прежде
всего в христианской религии, но не в экзистенциальной философии. У Шестова
ключевым словом, определяющим отношение "Я" к бытию, является не смирение, но
коренящееся в покорности и перерастающее ее дерзновение: "Дерзновение -- не
случайный грех человека, а его великая правда. И люди, возвещавшие смирение,
были по своим внутренним запросам наиболее дерзновенными людьми. Смирение было
для них только способом, приемом борьбы за свое право. <...> Последний
страшный суд не "здесь". Здесь одолели "идеи", "сознание вообще" и те люди,
которые прославляли "общее" и провозглашали его богом. Но "там" там дерзавшие
и разбитые будут услышаны" ("На весах Иова").
(лирический герой Бродского не обращает ее непосредственно к Богу), что
придает ей оттенок внутренней иронии, заставляя видеть в благодарении за
выпавшие бедствия не только выражение непосредственного чувства "Я", но и
формализованное этикетное высказывание, литературное "общее место".
внерационального оправдания страданий, в "Разговоре с небожителем" облеченный
в амбивалентную утвердительно-отрицающую форму, но в ряде других текстов
выраженный вполне однозначно. Может быть, самый впечатляющий пример -- речь
Бродского "The condition we call exile" ("Условие, которое мы зовем
изгнанием") в декабре 1987 года на конференции, посвященной литературе
изгнания. "Если есть что-либо хорошее в изгнании, это что оно учит смирению
(humility)", замечает Бродский. И добавляет: "Другая истина в том, что
изгнание -- метафизическое состояние. В конце концов оно имеет очень устойчивое,
очень ясное метафизическое измерение, и игнорировать его или увиливать от него
значит обманывать себя в смысле того, что с тобой произошло, навечно обрекать
себя на неизбежный конец, на роль оцепеневшей бессознательной жертвы" *(7).
конечно, характерно для христианства. В религиозной экзистенциальной философии
страдание может мыслиться и как нечто внешнее по отношению к человеку, как
вызов Ничто, небытия. (У Кьеркегора, впрочем, присутствует именно христианская
идея приятия выпадающих на долю человека мучений и горестей.) "Смирение"
(humility) -- ценностная категория именно христианского сознания (слово
"humilitas" в классической латыни имело прежде всего негативный смысл, означая
"униженность", "раболепие"). Однако отношение к страданию у Бродского в равной
мере соотносится с постулатом стоической философии, учащей быть невозмутимым и
стойким перед лицом бедствий. Не случайно эссе Бродского "Homage to Marcus
Aurelius" ("Клятва верности Марку Аврелию", 1994) завершается цитатами из
"Размышлений" императора-стоика, среди которых приведена и такая: "О
страдании, если оно невыносимо, то смерть не преминет скоро положить ему
конец, если же оно длительно, то его можно стерпеть. Душа сохраняет свой мир
силою убеждения, и руководящее начало не становится хуже. Члены же, пораженные
страданием, пусть заявляют об этом, если могут" *(8). Хотя стоическое
представление о Разуме как основе всех вещей Бродскому чуждо, этический
постулат стоицизма о спокойном приятии страданий как достоинстве мыслящего
человека ему, безусловно, близок. В эссе "Homage to Marcus Aurelius"
"Размышления" Аврелия с их надличностной этической установкой
противопоставлены "учебнику экзистенциализма" *(9). Выражение "учебник
экзистенциализма" -- своеобразный оксюморон, ибо экзистенциальная философия по
определению не может быть систематизирована и изложена в форме "учебника".
Бродский подчеркивает, что индивидуальное, неповторимое тиражируется в
"массовом" сознании ХХ века, делающем экзистенциализм предметом моды и ищущем
экзистенциальные идеи в сочинении античного мыслителя.
именно ключевые контрасты. Вера и разум у Бродского действительно не
противопоставлены, но контрастную пару образуют их своеобразные синонимы:
феноменальный, материальный мир и сверхреальное бытие Бога и высшей природы.
свободу и лишенным экзистенциального оправдания. (Этот мотив находит выражение
на уровне грамматики текста, в котором отсутствует грамматически обязательное
дополнение: "приспособленье к чему-либо"; наделение дополнительным смыслом