они -- арестанты, что если они бродят по зелёной траве или по городу, то они
сбежали, обманули, случилось недоразумение, за ними погоня. Того полного
счастливого забытья от оков, которое выдумал Лонгфелло во "Сне невольника",
-- не было им дано. Сотрясенье незаслуженного ареста и десяти- и
двадцатипятилетнего приговора, и лай овчарок, и молотки конвойных, и
терзающий звон лагерного подъёма -- просочились к их костям сквозь все
наслоения жизни, сквозь все инстинкты вторичные и даже первичные, так что
спящий арестант сперва помнит, что он в тюрьме, а потом только ощущает
жжение или дым и встаёт на пожар.
надзирателей. Равно спала и смена надзирателей бодрствующая. Дежурная
фельдшерица в медпункте, весь вечер сопротивлявшаяся лейтенанту с
квадратными усиками, недавно уступила, и теперь оба они тоже спали на узком
диване в санчасти. И, наконец, поставленный в главной лестничной клетке у
железных окованных врат в тюрьму серенький маленький надзиратель, не видя,
чтоб его приходили проверять, и тщетно позуммерив в полевой телефон, -- тоже
заснул, сидя, положив голову на тумбочку, и не заглядывал больше, как должен
был, сквозь окошечко в коридор спецтюрьмы.
порядки перестали действовать,
жмурясь на яркий свет и попирая сапогами густо набросанные окурки. Сапоги он
натянул кой-как, без портянок, был в истрёпанной фронтовой шинели,
наброшенной сверх нижнего белья. Мрачная чёрная борода его была всклочена,
редеющие волосы с темени спадали в разные стороны, лицо выражало страдание.
не раз уже применял это средство: так развеивалось его раздражение и
утишались палящая боль в затылке и распирающая боль около печени.
комнаты и пару книг, в одну из которых был вложен рукописный черновик
"Проекта Гражданских Храмов" и плохо отточенный карандаш. Всё это, и коробку
лёгкого табака и трубку положив на длинном нечистом столе, Рубин стал
равномерно ходить взад и вперёд по коридору, руками придерживая шинель.
что, и даже тем, кто -- враг и посажен врагами. Но своё положение здесь (да
ещё Абрамсона) он понимал трагичным в аристотелевском смысле. Из тех самых
рук он получил удар, которые больше всего любил. За то посажен он был людьми
равнодушными и казёнными, что любил общее дело до неприличия глубоко. И
тюремным офицерам, и тюремным надзирателям, выражавшим своими действиями
вполне верный, прогрессивный закон, -- Рубин по трагическому противоречию
должен был каждый день противостоять. А товарищи по тюрьме, напротив, не
были ему товарищами и во всех камерах упрекали его, бранили его, чуть ли не
кусали -- из-за того, что они видели только горе своё и не видели великой
Закономерности. Они задирали его не ради истины, а чтобы выместить на нём,
чего не могли на тюремщиках. Они травили его, мало заботясь, что каждая
такая схватка выворачивала его внутренности. А он в каждой камере, и при
каждой новой встрече, и при каждом споре обязан был с неистощимою силой и
презирая их оскорбления, доказывать им, что в больших числах и в главном
потоке всё идёт так, как надо, что процветает промышленность, изобилует
сельское хозяйство, бурлит наука, играет радугою культура. Каждая такая
камера, каждый такой спор был участок фронта, где Рубин один мог отстаивать
социализм.
они -- народ, а Рубины -- одиночки. Но всё в нём знало, что это -- ложь!
Народ был -- вне тюрьмы и вне колючей проволоки. Народ брал Берлин,
встречался на Эльбе с американцами, народ тёк демобилизационными поездами к
востоку, шёл восстанавливать ДнепроГЭС, оживлять Донбасс, строить заново
Сталинград. Ощущение единства с миллионами и утверждало Рубина в одинокой
спёртой камерной борьбе против десятков.
третий раз сильно. На третий раз лицо заспанного серенького вертухая
поднялось к окошечку.
преклонялся, поручил ему спрятать типографский шрифт. Лёвка схватился за это
восторженно. Но не уберёгся соседского мальчишки. Тот подглядел и [завалил]
Лёвку. Лёвка не выдал брата -- он сплёл историю, что нашёл шрифт под
лестницей.
Рубину, всё так же мерно, топтальной поступью расхаживающему по коридору.
колодец с железными этажными переходами и лесенками, на дне колодца --
регулировщик с флажками. По тюрьме гулко разносится каждый звук. Лёвка
слышит, как кого-то с грохотом волокут по лестнице, -- и вдруг раздирающий
вопль потрясает тюрьму:
вопль делается прерывистым и смолкает -- но триста узников в трёхстах
одиночках бросаются к своим дверям, колотят и истошно кричат:
на глазах.
лестницах в ужасе перед бессмертным пролетарским гимном...
того же надзирателя. Отодвинув рамку со стеклом, он буркнул:
Мне плохо, понимаете? Я не могу спать! Вызовите фельдшера!
замусоренное пространство прокуренного коридора, и так же мало подвигаясь в
ночном времени.
гордостью, хотя эта двухнедельная одиночка висела потом над всеми его
анкетами и всей его жизнью и отяготила его приговор сейчас, вступили в
память воспоминания -- скрываемые, палящие.
из создателей завода: он работал в редакции его многотиражки. Он бегал по
цехам, воодушевлял молодёжь, накачивал бодростью пожилых рабочих, вывешивал
"молнии" об успехах ударных бригад, о прорывах и разгильдяйстве.
открытостью, с которой случилось ему как-то войти и в кабинет секретаря ЦК
Украины. И как там он просто сказал: "Здравствуй, товарищ Постышев!" -- и
первый протянул ему руку, так сказал и здесь сорокалетней женщине со
стриженными волосами, повязанными красной косынкой:
жёлтых полуботинках. Он сидел в стороне, просматривал бумаги и не обращал
внимания на вошедшего.
и деловых чёрных тонах.
всегда ревностно обсуждаемых ими. И вдруг, откинувшись, сказала твердо:
отличая дня от ночи?
пролетарское ухо. Он сказал, что надо честно и до конца рассказать всё, что
известно Рубину об его женатом двоюродном брате: правда ли, что тот состоял
прежде активным членом подпольной троцкистской организации, а теперь
скрывает это от партии?..
него он узнавал, что не всё так нарядно и беззаботно, как на первомайских
демонстрациях. Да, Революция была весна -- потому и грязи было много, и