приглядываться к каждому суку, не подойдет ли он, чтобы на нем
повеситься, и к каждой скале, достаточно ли она высока и крута,
чтобы броситься с нее. Он противостоял искушению, он боролся,
он не поддавался, однако днем и ночью он жил в огне ненависти к
себе и жажды смерти, жизнь казалась ему невыносимой и
ненавистной.
крутой скале, он увидел в отдалении между землей и небом
две-три крохотные фигурки: то были путешественники или
паломники, а быть может, и люди, намеревавшиеся посетить его,
чтобы исповедаться, -- и внезапно им овладело неодолимое
желание как можно скорее уйти отсюда, прочь от этих мест, прочь
от этой жизни. И желание это с такой силой и страстью охватило
его, что побороло все остальные мысли, отмело в сторону
возражения, сомнения, которых ведь тоже было немало: разве мог
благочестивый аскет, не терзая совесть свою, последовать
безотчетному порыву? И вот он уже бежал, уже вернулся к своей
пещере, обители стольких лет борьбы, сосуду, вместившему
столько побед и поражений. В безумной спешке он сгреб горсть
фиников, нацедил воды в сушеную тыкву, запихнул все это в свою
старую котомку, перекинул ее через плечо, схватил посох и
покинул зеленый покой своей маленькой родины, вновь став
беглецом, не знающим ни мира, ни роздыха, бегущим от бога и от
людей и прежде всего от того, что так недавно еще почитал
наивысшим своим долгом и своей миссией.
скалы фигурки и впрямь преследовали его и были его врагами. Но
по прошествии нескольких часов он преодолел эту боязливую
спешку, ходьба принесла благотворное утомление, и на первом же
привале, когда он не позволил себе притронуться к финикам --
ибо для него уже стало священным правилом не прикасаться к еде
до захода солнца, -- пробудился его разум, приученный к
одиноким раздумьям, снова воспрянул и начал испытующе
рассматривать его безотчетные поступки. И разум не осудил этих
поступков, сколь бы неразумны они ни казались; нет, он чуть ли
не благосклонно взирал на них -- ведь впервые после долгого
времени он нашел поведение Иосифа простодушным и невинным. Да,
это было бегство, внезапное и необдуманное бегство, и все же не
постыдное. Он покинул свой пост, который стал ему не по плечу,
своим бегством он признался себе и тому, кто, быть может,
наблюдал за ним, в своем поражении; он прекратил наконец
ежедневно возобновляющуюся бесполезную борьбу и признал себя
разбитым и побежденным. Это было, как говорил ему разум, не бог
весть как величественно, не под стать герою или святому, но по
крайности это было чистосердечно и казалось неизбежным; Иосиф
теперь удивлялся, почему он давно уже не решился бежать, почему
так долго, так неимоверно долго терпел? Упорство, с которым он
боролся за безнадежное дело, представлялось ему теперь ошибкой,
и еще того хуже -- судорогами его себялюбия, судорогами его
ветхого Адама, и ему теперь показалось понятным, почему это
упорство привело к столь дурным, прямо-таки дьявольским
последствиям, к такой растерзанности и вялости души, к
демонской одержимости смертью и самоуничтожением. Хотя
христианину и не к лицу видеть в смерти своего врага,
подвижнику же и святому подобает смотреть на всю жизнь как на
жертву, все же мысль о добровольном наложения на себя рук была
всецело дьявольской и могла родиться лишь в такой душе
наставник и хранитель который уже не ангел господень, но злые
демоны. Некоторое время Иосиф сидел убитый и смущенный, а под
конец, ужаснулся, взглянув на свою жизнь с расстояния,
преодоленного за несколько часов ходьбы, и осознав ее как
безнадежную маету стареющего человека, не нашедшего своей цели
и неотступно преследуемого жутким искушением удавиться на
первом попавшеюся суку, подобно тому, кто предал
Спасителя{3_2_2_07}. Но если он и ужасался так при мысли о
добровольной смерти, то в этом уже присутствовало что-то от
довременного, дохристианского, древнеязыческого ведения,
ведения об исконным обычае принесения в жертву человека, когда
для жертвоприношения назначался царь, святой или избранник
племени, который нередко должен был совершить все своею рукой.
И ужас вызывала не столько мысль об этом темном обычае
языческой древности, сколько мысль о том, что в конце концов и
крестная смерть Спасителя -- не что иное, как добровольное
самозаклание. Да и впрямь, стоило Иосифу вспомнить как следует,
и смутное сознание этого он обнаруживал уже в первых вспышках
тоски по самоубийству; это было озлобленно-упрямое и дикое
желание принести себя в жертву и тем самым недозволенным
образом повторить дело Спасителя или же недозволенным образом
намекать, что Спаситель не так уж преуспел в своем деле. Иосиф
содрогнулся, но тут же почувствовал, что опасность для него уже
миновала.
к тому, в которого он превратился и который, вместо того чтобы
следовать примеру Иуды или же, если угодно, примеру
Распятого{3_2_2_08}, обратился теперь в бегство, вновь вручив
судьбу свою руке божьей. Чем явственней ему представлялся ад,
которого он избежал, тем сильнее нарастали в нем стыд и
отчаяние, и под конец все горе его обратилось в невыносимо
удушающий комок в горле и вдруг нашло себе выход и разрешение в
неудержимом потоке слез, который принес удивительное
облегчение. О, как давно он не плакал! Слезы бежали ручьем,
глаза уже ничего не видели, но смертельного удушья как не
бывало, а когда он пришел в себя, ощутил вкус соли на губах и
понял, что плачет, то на мгновение ему почудилось, будто бы
вновь стал ребенком, не ведающим зла. Иосиф улыбнулся, ему было
немного стыдно своих слез, затем он встал и снова двинулся в
путь. Толком он не знал, куда ведет его бегство и что с ним
будет; поистине он казался самому себе ребенком, в нем уже не
было борьбы и воли; он с облегчением чувствовал себя так, как
будто его вели, как будто далекий добрый голос звал и манил его
домой, как будто странствие его было возвращением. В конце
концов он устал, устал и его разум, который теперь смолк, или
успокоился, или ощутил свою бесполезность.
приметил несколько развъюченных верблюдов; но в небольшой
группе путешественников оказались и две женщины, и Иосиф
ограничился молчаливым приветствуем, избегая вступать в
разговор. Однако после того как уже в сумерках он съел
несколько фиников, помолился и прилег, он невольно услышал
разговор между двумя путниками, старым и молодым: оба они
лежала совсем близко от него. Это была только часть диалога,
дольше путники говорили неразборчивым шепотом. Но и этот
отрывок привлек внимание Иосифа и заставил пролежать без сна
почти всю ночь.
хорошо, что ты решил съездить к такому святому человеку
исповедаться. Отшельники -- они не только хлеб жуют, они
кое-что смыслят и заклинания знают. Стоит такому сказать
словечко, и разъяренный лев поджимает хвост, разбойник, и
убирается восвояси. Да, да, они способны льва сделать ручным, а
одному из них -- он был уж очень святой человек -- его ручные
львы сами могилу выкопали, когда он номер, а потом ровненько
так засыпали; долго еще два льва после этих похорон день и ночь
возле могилы сидели, вроде как караул несли. Да и не только
львов они умеют приручать. Один такой святой взялся за римского
центуриона -- зверь был, а не человек, распутник из
распутников, во всем Аскалоке такого поискать, а святой этот
так за него принялся, что солдат совсем сник, будто пес побитый
в свою конуру убрался. Никто его после этого и узнать не мог,
таким тихим и кротким он стал. Правда, нехорошо тут подучилось,
вскоре после этого он возьми да и умри.
отшельник обломал его как следует, солдат весь обмяк, два раза
с ним лихорадка приключалась, а три месяца спустя он помер. Что
ж, жалеть его не приходится; но как бы там ни было, а у меня из
головы не идет: должно быть, отшельник не только дьявола из
него изгнал, наверное, еще и слово какое на уме имел, чтоб
солдата поскорей в землю упрятать.
поверю!
центуриона этого как подменили, чтобы не сказать -- околдовали,
три месяца прошло и...
молодого:
он должен быть, совсем один около затерянного родника живет, в
двух шагах от дороги на Газу, Иосиф зовут его, Иосиф Фамулус.
Много мне о нем говорили.