усталости, глядят в зелено-синюю бесконечность, от которой веет вольным,
не знающим никаких преград, сильным, буйным, свежим, пахучим ветром; от
него гудит в ушах, туманится мозг и ускользает, теряется ощущение времени
и пространства - всего, что не беспредельно. А потом купанье, несравнимо
более приятное, чем в заведении г-на Асмуссена: здесь поверху не плавает
"гусиная пажить", и светло-зеленая, кристально чистая вода весело пенится,
когда ее взбаламутишь; под ногами у тебя не скользкие доски, а ласковый,
мягко-волнистый песок; и сыновья консула Хагенштрема далеко, очень далеко
- где-нибудь в Норвегии или в Тироле. (Консул любит летом уезжать
куда-нибудь подальше; а раз ему так нравится, то почему бы это себе не
позволить?..) После купанья, чтобы согреться, следует прогулка вдоль пляжа
до "Камня чаек" или "Храма моря"; по дороге можно присесть в одной из
кабинок и что-нибудь "перекусить", - а там уж подошло время идти домой и
отдохнуть часок, перед тем как переодеться и выйти к табльдоту.
расцвета, и множество людей, в том числе немало знакомых Будденброков, а
также приезжих из более дальних краев - из Гамбурга, даже из Англии и
России, наполняло огромный зал кургауза, где за нарядным столиком господин
в черном фраке разливает суп из блестящей серебряной миски. Обед состоит
из четырех блюд, куда более вкусных и острых, чем дома, во всяком случае
более парадных. За длинными столами во многих местах пьют шампанское.
Нередко из города наезжают господа, не любящие изнурять себя работой,
чтобы немножко поразвлечься и после обеда поиграть в рулетку: консул Петр
Дельман например, - он оставил дома свою дочь и теперь громовым голосом
рассказывает за столом столь фривольные истории, что гамбургские дамы
заходятся от смеха и умоляют его помолчать хоть минутку; сенатор доктор
Кремер, дядя Христиан и его школьный товарищ - сенатор Гизеке, который
всегда бывает здесь без семьи и платит за Христиана Будденброка...
присаживается на стул возле раковины для оркестра и без устали слушает.
Администрация курорта позаботилась и о развлечениях в послеобеденные часы.
В парке к услугам отдыхающих имелся тир, а справа от швейцарских домиков
тянулось длинное здание со стойлами для лошадей и ослов, а также коров; во
время полдника гости пили парное молоко, теплое и пахучее. Можно было еще
отправиться погулять в "город" - вдоль Первой линии; можно было проехать
оттуда на лодке и к "Привалу", где среди камешков попадался янтарь, или
принять участие в партии в крокет на детской площадке, а не то
примоститься на скамеечке в роще за кургаузом, где висел большой гонг,
сзывавший к табльдоту, и послушать чтение Иды Юнгман... Но всего умнее -
вернуться к морю, сесть на конце мола, лицом к открытому горизонту, махать
платком большим судам, скользящим мимо, и слушать, как лепечут маленькие
волны, плескаясь о подножье мола, и вся необъятная даль полнится этим
величавым и ласковым шумом, кротко нашептывая что-то маленькому Иоганну и
заставляя его блаженно жмуриться. Но тут обычно раздавался голос Иды
Юнгман: "Идем, идем, дружок, пора ужинать; будешь долго так сидеть -
насмерть простудишься".
он возвращается с моря! А после ужина у себя в комнате, к которому
неизменно подается еще и молоко или темное солодовое пиво, - мать ужинала
позднее, на застекленной террасе кургауза, в большой компании знакомых, -
едва он успевал улечься на тонкие от старости простыни, как под тихое,
ровное биение сердца и под приглушенные звуки оркестра в парке им уже
овладевал сон - сон без страхов, без содроганий...
возможности отлучиться от дел, приезжал к семье и оставался до
понедельника. И хотя в этот день к табльдоту подавалось шампанское и
мороженое, хотя в послеобеденные часы устраивались прогулки на ослах или
по морю под парусами, Ганно недолюбливал эти воскресенья: они нарушали
покой и мирное течение курортной жизни. Непривычная здесь толпа горожан -
"бабочки-однодневки из среднего сословия", как с благодушной
пренебрежительностью отзывалась о них Ида Юнгман, - переполняли в
послеобеденные часы парк и взморье; они купались, пили кофе, слушали
музыку... И Ганно, будь это возможно, с удовольствием переждал бы в своей
комнате, покуда схлынет волна этих празднично разряженных возмутителей
покоя... Он радовался, когда по понедельникам все снова входило в
будничную колею, радовался, что не видит больше глаз отца,
отсутствовавшего шесть дней в неделю, но по воскресеньям - от Ганно это не
могло укрыться - не спускавшего с него критического, испытующего взора.
слушать, что впереди еще срок, равный рождественским каникулам. Но это
было обманчивое утешение, ибо время, дойдя до середины, дальше катилось
под гору, к концу так быстро, так ужасно быстро, что он готов был
цепляться за каждый час, длить каждый вдох, наполнявший его легкие свежим
морским воздухом, лишь бы не упустить ни одного мгновения счастья.
ветров, тихой жаркой погоды и бурных гроз, которым море не давало уйти, -
так что, казалось, им и конца не будет. Бывали дни, когда норд-ост нагонял
в бухту черно-зеленые воды, которые забрасывали берег водорослями,
ракушками, медузами и грозили смыть павильоны. В такие дни хмурое,
взлохмаченное море, сколько глаз хватало, было покрыто пеной. Высокие,
грузные валы с неумолимым, устрашающим спокойствием подкатывали к берегу,
величественно склонялись, образуя блестящий, как металл, темно-зеленый
свод, и с грохотом, с шипеньем и треском обрушивались на песок.
наглаженное волнистое дно на большом пространстве выступало наружу, а
дальше местами виднелись песчаные отмели, а дождь между тем хлестал без
передышки. Земля, вода и небо точно сливались воедино. Ветер налетал,
злобно подхватывал косые струи дождя и бил ими об окна домов так, что с
помутневших стекол сбегали уже не капли, а ручьи, и жалобные, полные
отчаяния голоса перекликались в печных трубах.
бесконечных вальсов и экосезов; правда, фантазии, которые он на нем
разыгрывал, звучали не так красиво, как дома, на отличном рояле, но зато
его глуховатый, хриплый тон часто способствовал звучанию весьма
неожиданному... А потом дождливые дни опять сменялись ласкающими,
голубыми, безветренными и размаривающе-теплыми, когда над поляной в парке
жужжащим роем вилась голубая мошкара, а море, немое и гладкое, как
зеркало, казалось, не дышит, не шелохнется. Когда же до конца каникул
оставалось только три дня, Ганно всем и каждому объяснял, что впереди еще
срок, равный каникулам на троицу. Но, как ни неоспорим был этот расчет,
Ганно сам уже в него не верил, и душу его томило сознание, что человек в
камлотовом сюртуке все же был прав: месяц приходит к концу, и придется
начинать с того места, на котором они остановились, и далее перейти к...
останавливается перед кургаузом. Ганно ранним утром простился с морем;
теперь он прощается с кельнерами, уже получившими свои чаевые, с раковиной
для оркестра, с кустами роз - одним словом, с летом. И экипаж, провожаемый
поклонами всего персонала гостиницы, трогается.
Ганно забивается в угол и через голову Иды Юнгман, бодрой, седовласой,
сухопарой, смотрит в окно. Утреннее небо затянуто белесой пеленой, и ветер
гонит по Траве мелкую рябь. Мелкие капли дождя время от времени стучат по
окну кареты. В конце Первой линии сидят рыбаки возле дверей своих домишек
и чинят сети; любопытные босоногие ребятишки сбегаются посмотреть на
экипаж... _Они-то_ остаются здесь...
взглянуть на маяк: затем он откидывается на спинку сиденья и закрывает
глаза.
голосом говорит Ида Юнгман; но только этих слов и не хватало - подбородок
его начинает дрожать, слезы текут из-под длинных ресниц.
взморье имело целью закалить его, придать ему энергии, бодрости, силы
сопротивления, то цель ни в какой мере не достигнута, и Ганно сам сознает
эту горькую истину. За этот месяц его сердце, умиротворенное и полное
благоговейного восторга перед морем, стало только еще мягче,
чувствительнее, мечтательнее и ранимее; теперь оно еще менее способно
сохранять мужество при мысли о г-не Титге и тройном правиле, о зубрежке
исторических дат и грамматике, об учебниках, заброшенных с легкомыслием
отчаяния, о страхе, который он испытывал каждое утро перед школой, о
вызовах к доске, о враждебных Хагенштремах и требованиях, которые
предъявлял к нему отец.
свое. Он начинал думать о Кае, о г-не Пфюле и уроках музыки, о рояле и
фисгармонии. Как-никак завтра воскресенье, а первый день в школе,
послезавтра, не грозит никакими опасностями. Ах, в его башмаках с
пуговками еще есть немножко морского песка; хорошо бы попросить старика
Гроблебена никогда его оттуда не вытряхивать... И пусть все остается, как
было, - камлотовые сюртуки, и Хагенштремы, и все остальное. То, что он
приобрел, никто у него не отнимет. Когда все это снова на него навалится,
он будет вспоминать о море, о курортном парке: право же, одной коротенькой
мысли о тихом плеске, с которым успокоенные вечерние волны катятся из
таинственно дремлющих далей и набегают на мол, хватит, чтобы сделать его
нечувствительным ко всей этой жизненной страде...
Экипаж поравнялся с Городскими воротами - по правую руку от них вздымаются
стены тюрьмы, где сидит дядя Вейншенк, - и катит вдоль Бургштрассе, через
Коберг; вот уже и Брейтенштрассе осталась позади, и они на тормозах
спускаются под гору по Фишергрубе... А вот и красный фасад с белыми
кариатидами.