ставшего на четвереньки и пьющего горстью из лужи воду, на горбунью,
поднявшую юбку, чтобы приладить вырванную из штанов тесемку.
Они шли по асфальту так же, как солнце идет по небу. Солнце ведь не следит
за ветром, облаками, морской бурей и шумом листвы, но в своем плавном
движении оно знает, что все на земле совершается благодаря ему.
повязками на рукавах, кричали, поторапливали прибывших на странном языке,
- смеси русских, немецких, еврейских, польских и украинских слов.
платформе, отсеивают падающих с ног, более сильных заставляют грузить
полуживых на автофургоны, лепят из хаоса противоречивых движений колонну,
внушают ей идею движения, придают этому движению направление и смысл.
баню, сперва в баню".
командой, проводившей разгрузку эшелона, и оглядывает толпу.
юбки и борта отцовских пиджаков.
сознание.
близким несчастному миру, а не тем, в серых шинелях и касках. Старуха с
молитвенной осторожностью гладит кончиками пальцев рукав его комбинезона,
спрашивает:
зычно, сипло, соединяя в одной команде слова, принятые в двух борющихся
между собой армиях, он кричит: - Die Kolonne marsch! Шагом марш!
тряпья, обрывки бинтов, брошенную кем-то изорванную калошу, уроненный
детский кубик, с грохотом закрывают двери товарных вагонов. Железная волна
скрежещет по вагонам. Пустой эшелон трогается, идет на дезинфекцию.
Эшелоны с востока - самые скверные, в них больше всего мертвецов, больных,
в вагонах наберешься вшей, надышишься зловонием. В этих эшелонах не
найдешь, как в венгерских, либо голландских, либо бельгийских, флакон
духов, пакетик какао, банку сгущенного молока.
46
тумане. Темный дым далеких фабричных труб смешивался с туманом, и
шахматная сеть бараков покрылась дымкой, и удивительным казалось
соединение тумана с геометрической прямизной барачных улиц.
что, раскалившись, рдеет сырое осеннее небо. Иногда из сырого зарева
вырывался медленный огонь, грязный, пресмыкающийся.
помосте, какие обычно устраиваются в местах народных гуляний, стояло
несколько десятков людей. Это был оркестр; люди резко отличались друг от
друга, так же, как их инструменты. Некоторые оглядывались на
приближавшуюся колонну. Но вот седой человек в светлом плаще сказал
что-то, и люди на помосте взялись за свои инструменты. Вдруг показалось,
робко и дерзко вскрикнула птица, и воздух, разодранный колючей проволокой
и воем сирен, смердящий нечистотами, жирной гарью, весь наполнился
музыкой. Словно теплая громада летнего цыганского дождя, зажженного
солнцем, рухнула, сверкая, на землю.
идущие на смерть, знают потрясающую силу музыки.
идет на смерть.
надежды, а лишь одно слепое, пронзительное чудо жизни. Рыдание прошло по
колонне. Все, казалось, преобразилось, все соединилось в единстве, все
рассыпанное, - дом, мир, детство, дорога, стук колес, жажда, страх и этот
вставший в тумане город, эта тусклая красная заря, все вдруг соединилось -
не в памяти, не в картине, а в слепом, горячем, томящем чувстве прожитой
жизни. Здесь, в зареве печей, на лагерном плацу, люди чувствовали, что
жизнь больше, чем счастье, - она ведь и горе. Свобода не только благо.
Свобода трудна, иногда и горестна - она жизнь.
слепой глубине все перечувствованное в жизни, радость и горе ее, с этим
туманным утром, с заревом над головой. Но, может быть, и не так. Может
быть, музыка была лишь ключом к чувствам человека, она распахнула нутро
его в этот страшный миг, но не она наполнила человека.
песенкой плачет старик, она лишь ключ к тому, что находила душа.
ворот выехал кремово-белый автомобиль. Из него вышел офицер-эсэсовец в
очках, в шинели с меховым воротником, сделал нетерпеливый жест, и дирижер,
следивший за ним, сразу каким-то отчаянным движением опустил руки - музыка
оборвалась.
вызывал людей из рядов. Офицер оглядывал вызванных безразличным взглядом,
и колонновожатый негромко, чтобы не помешать его задумчивости, спрашивал:
площади.
на лагерных воротах: "Arbeit macht frei!" [Работа делает свободным!
(нем.)]
Отобранные люди стояли молча, опустив головы.
последний быстрый взгляд на милое лицо? Как жить, безжалостно вспоминая,
что в миг молчаливого расставания глаза твои в какую-то долю секунды
заморгали, чтобы прикрыть грубое радостное чувство сохраненного
существования?
обручальное кольцо, несколько кусков сахара, сухарь? Неужели можно
существовать, видя, как с новой силой вспыхнуло зарево в небе - то горят
руки, которые он целовал, глаза, радовавшиеся ему, волосы, чей запах он
узнавал в темноте, то его дети, жена, мать? Разве можно в бараке просить
себе место ближе к печке, подставлять миску под черпак, наливающий литр
серой жижи, прилаживать оборвавшуюся подметку ботинка? Разве можно бить
ломом, дышать, пить воду? А в ушах крик детей, вопль матери.
доносятся крики, они сами кричат, рвут на груди рубахи, а навстречу идет
их новая жизнь: полные электричества проволочные струны, бетонированные
вышки с пулеметами, бараки, девушки и женщины с бледными лицами глядят на
них из-за проволоки, идут люди в рабочих колоннах с красными, желтыми,
синими лоскутами, пришитыми к груди.
построенный на болоте город. Темная вода в угрюмой немоте пробивает себе
дорогу в осклизлых плитах бетона, среди тяжелых каменных глыб. Эта вода -
черно-рыжая, пахнет гнилью; она в клочьях зеленой химической пены, с
кусками загаженных тряпок, с кровавыми шматками, вышвырнутыми из лагерных
операционных. Вода уйдет под лагерную землю, снова выйдет на поверхность,
снова уйдет под землю. Но она пройдет свой путь, в ней ведь живут и
морская волна и утренняя роса, в этой угрюмой лагерной воде.
47
Другой рукой мальчик ощупывал в кармане спичечную коробку, где в грязной
ватке лежала темно-коричневая куколка, недавно, в вагоне, вышедшая из
кокона. Рядом шагал, бормоча, слесарь Лазарь Янкелевич, его жена Дебора
Самуиловна несла на руках ребенка. За спиной Ревекка Бухман бормотала:
"Ой, Боже, ой, Боже, ой. Боже..." Пятой в ряду шла библиотекарша Муся
Борисовна. Волосы ее были причесаны, воротничок казался белым. Она в
дороге несколько раз отдавала пайку хлеба за полкотелка теплой воды. Эта
Муся Борисовна ничего никому не жалела, в вагоне ее считали святой,
старухи, знавшие толк в людях, целовали ей платье. Впереди ряд состоял из
четырех человек - при отборе офицер вызвал из этого ряда сразу двоих -
отца и сына Слепых, на вопрос о профессии они выкрикнули: "Zahnarzt!"
[зубной врач (нем.)]. И офицер кивнул: Слепых угадали, выиграли жизнь.