школы за поведение, он меня, по-моему, не слишком защищал. Но
однажды, когда он как-то пришел на очередной педсовет, где ему в
очередной раз стали выговаривать за мое поведение, он вдруг стал на
мою сторону. Меня это даже несколько удивило. Я очень хорошо это
помню. Учителя в свою очередь набросились на него за то, что он
защищает такого подонка, как я, на что он ответил: "Ну, что вы
хотите, ведь это же по Брему известно, что родители защищают своих
детенышей." Для учителей это было, наверное, большим откровением.
были довольно замечательными, даже при всех этих неприятных
воспитательных обстоятельствах. Отец был замечательный рассказчик,
я помню много его интереснейших историй. Кстати, между прочим, он
был первый человек, который дал мне понять, кто такой Сталин. Когда
умер Иосиф Виссарионович (я помню этот прекрасный день), наша
классная руководительница Лидия Васильевна Лисицына поставила всю
школу на колени в актовом зале...
колени, на колени!" Словом, началась полная истерика. Она, кстати,
была замечательная дама. Она была секретарем парторганизации школы
и имела орден Ленина, выданный ей лично товарищем Ждановым.
Понятно, что за птица. Так вот, нас в этот день довольно быстро
распустили по домам. Вся наша большая коммунальная квартира ревела
в кухне. Даже мать плакала... Я вошел в нашу комнату, а отец то ли
он не был в этот день на работе, то ли только что вернулся, лежал
на кровати и так, знаешь, ухмыльнулся и вроде даже как бы подмигнул
мне, дескать, ничего страшного не произошло...
приятелей среди фотографов, и был такой приятель Андрей Макарович
Петров, помоему, правительственный фотограф. Он снимал постоянно
членов Политбюро и т. д. И у нас на стене висел подаренный им отцу
портрет Сталина -- очень хорошая фотография без ретуши. Она у меня над
кроватью висела. И помню, я как-то пролил чернила на эту фотографию.
Это преисполнило всех нас страхом, ужасом. Понятно, коммунальная
квартира... соседи заходят, выходят... они знают, что чернила
пролиты, ну и т. д. И лишь отец был каким-то достаточно отрезвляющим
элементом в этой истории...
вкусы вошли в твои стихи?
написал об этом в эссе "Полторы комнаты", там про папу довольно много
сказано. Но в принципе я думаю, что на самом деле все гораздо
интересней, потому что не то, чтобы он на меня влиял, а просто я
был частью его, по сути я это он.
поколение. Мы же себя очень уважаем за то, что мы люди нюансов. Нам
кажется, что мы больше понимаем, больше знаем, что мы лучше
чувствуем и т.д. В то время как, если уж говорить совершенно
серьезно, то вот эти их или или включали в себя всю ту амплитуду,
которую мы артикулируем очень подробно и детально, но это и
приводит нас к такому, как бы сказать, состоянию полной импотенции
по отношению к действительности. А те люди при все том, могли
совершать какие-то выборы.
добра он не терпел, просто не выносил. И еще он был человеком
весьма ироничным, во всяком случае, он был ироничен по отношению к
государству, к власти, к родственникам, особенно к тем, которые
более или менее преуспели в системе. Он все время над ними
посмеивался, всегда норовил вступить в спор, и я вижу то же самое
сейчас в себе, то есть эту тенденцию к возражению. Думаю, что это у
меня в значительной степени от него, так сказать генетический
момент, кровный. У Баратынского есть совершенно феноменальное
стихотворение, ты знаешь, "Запустение", где он говорит об отце:
думаем, что мы другие, что мы это что-то самостоятельное, а мы на
самом деле часть той же самой ткани, та же самая ниточка...
это сохраняется в тебе достаточно трогательно, или, так сказать,
отошло?
навсегда... Молодой человек, он все время хочет жить по-своему, он
хочет сам быть, создать свой мир, отделиться от всего остального...
И когда родители умирают, ты вдруг понимаешь, что это-то и была
жизнь. То, что вот ты живешь -- это не жизнь, это дело твоих рук, и ты
знаешь, что именно твоих рук. И ты знаешь себя, и для тебя все это
уже достаточно скомпрометировано. А тогда была жизнь созданная ими.
Ведь ты прекрасно знаешь, как нам бывает интересно входить в чужие
квартиры, как это все для нас соблазнительно. Это происходит
оттого, что нам интересно входить в чужую жизнь. И то же самое
можно сказать о родителях: мы вошли в некотором роде в их квартиру,
эта жизнь была создана ими, мы все в ней знаем наизусть, и до поры
до времени не осознаем, что мы тоже -- их рукоделие. И нам ничего не
стоит это перевернуть, сбежать отсюда. Но наша жизнь -- это плоды
наших трудов, и они, эти плоды, не так убедительны...
прежде всего это был совершенно замечательный мир, и мир нынешний
мне совершенно не нравится. Кстати, мне вчера сказали: Вы, Иосиф,
всегда видите добро только в прошлом и отказываетесь видеть что-то в
настоящем. Я ответил: Вы знаете, я не то, чтобы отказываюсь видеть
что-то позитивное в настоящем, я просто не вижу в настоящем того
типа красоты, даже чисто физиономической. И это правда. Пусть это
будет смесь красоты и подавленности -- я не знаю, но должна быть
какая-то возвышенность. Разумеется, и в настоящем есть красивые
лица, но в лучшем случае та красота, которая сейчас есть в лицах,
это сладкая красивость, проходной стандарт, а это все неинтересно.
недоеденности, но тем не менее, та степень одушевленности, которую
в нынешнем мире просто не видишь в лицах. Иногда это в Европе еще
можно встретить, то есть пока сохраняется какая-то драма в облике, в
глазах, но как только это существо открывает рот, из него
вываливается такое...
него была своя маленькая типография. Отец родился в Петербурге. На
углу Гааза и Обводного канала был огромный шестиэтажный дом (я
полагаю, он до сих пор стоит), и у отца там на шестом этаже была
квартира, оставшаяся от родителей. Но в процессе уплотнения ему
остались две комнаты. Потом во время войны в этот дом попала бомба,
и поскольку комнатки были под самой крышей, то все и пошло прахом.
Погиб огромный фотографический архив отца, чему он после отчасти
даже и рад был, поскольку не осталось фотографий нежелательных лиц
репрессированных. После войны все это отремонтировалось, и отец как
бы жил в этих двух комнатах. Мы с матерью жили на улице Рылеева, в
доме, выходящем на площадь перед Спасо-Преображенским собором. У нас
была шестнадцатиметровая комната на третьем этаже. Потом, если не
ошибаюсь, в пятьдесят втором году мы съехались, и тогда получилось
то, что ты помнишь на Пестеля. Мы получили эти полторы комнаты в
доме Мурузи.
жизнь начинается несколько раньше, лет в двенадцать.