глаза в небо, вежливо прося тишины.
почестями: домовину, салют и прочее. Хотя прочего не можем.- Командующий
отвернулся, опять пошмыгал носом.- Попов на фронте не держим. Панихиду по
нему в Германии справят. Много панихид.
забыл.
не сохранил,- потыкал он себя рукавицей в грудь: - Нигде больше не сыщешь.
спокойной, устоявшейся силой, давал такой пример благородного поведения, но
в последних словах командующего просквозило такое запекшееся горе, такая
юдоль человеческая, что ясно и столбу сделалось бы, умей он слышать, игра в
благородство, агитационная иль еще какая показуха, спектакли неуместны,
после того, что произошло вчера ночью и сегодняшним утром здесь, в этом
поле, на этой горестной земле. Командующий давно отучен войной притворяться,
выполнял он чей-то приказ, и все это было ему не по нутру, много других
забот и неотложных дел ждало его, и он досадовал, что его оторвали от этих
дел. Мертвых и плененных генералов он, должно быть, навидался вдосталь, и
надоело ему на них смотреть.
Улегся в этой колхозной клуне, на кукурузных снопах. Почему не принял
капитуляцию? Стратег! Душа его, видать, настолько отутовела, что он
разучился ценить человеческую жизнь. Долг? Страх? Равнодушие? Что руководило
им? Почему он не застрелился раньше? Человек свободен в выборе смерти. Может
быть, только в этом и свободен. Если этот руководящий немец не мог достойно
жить, мог бы ради солдат, соотечественников своих, ради детей их, наконец,
умереть раньше, умереть лучше. Он же знал, старый вояка, что группировка
обречена, что надеяться на чудо и на Бога - дело темное, что у побежденных
завоевателей не бывает даже могил и все, что ненавистно людям, будет стерто
с земли. Чему он служил? Ради чего умер? И кто он такой, чтобы решать за
людей - жить им или умирать?
погребении генерала, не расслышав все остальное, и старикашка немец,
поднявшись в кузове, подобострастно начал кланяться командующему, прижав к
животу свои лапки, и твердить привычную фразу, намертво засевшую в холуйской
голове:
по-крестьянски, бережно подоткнув полы шипели под колени, устроился в санях.
Что-то взъерошенное и в то же время бесконечно скорбное было в узкой и
совсем не воинственной спине командующего, и даже в том, как вытирал он
однопалой солдатской рукавицей простуженный нос, виделась человеческая
незащищенность. Так и не обернувшись больше, он поехал по полю. Сани качало
и подбрасывало на бугорках, обнажало трупы и остатки трупов.
побежали бойчее к селу, где уже рычали, налаживая дорогу, тракторы и танки.
И когда за сугробами скрылись лошади и тоскливая фигура командующего, все
долго и подавленно молчали.
переводчица и снова многозначительно округлила красивые, подведенные глаза.
Разумовский и закрыл борт кузова.- Не мне же обмывать этого красавца! - и
повернулся к пехотинцам.- Можете быть свободны, ребята. Спасибо!
отыскивать командира полка.
которого сорвали с рейса, рывками крутил руль, закусивши в углу рта мокрую
цигарку, и чего-то сердито говорил майору Разумовскому, мотая головой на
кузов, где громыхали, катаясь, медные артиллерийские гильзы и старикашка
немец оборонял от них покойного господина. Майор что-то отвечал шоферу и
приветливо поднял руку в кожаной перчатке, прощаясь с пехотинцами, сошедшими
в целик. Переводчица, стоявшая в кузове, даже глазочком не зацепилась за
них.
пробитую танком, он брезгливо скривился: - Вонь от этого генерала или от
этого денщика! В штаны они наклали, что ли?
боя, клонила всех в забытье, в сон. Неодолимо хотелось лечь тут же на снег,
скорчиться, закрыть ухо воротником шинели и выключиться из этой жизни, из
стужи, из себя выключиться.
Мохнаков, оживленный, со сдвинутой на затылок шапкой.
пленных, заталкивая что-то в карманы.
лейтенанта все еще со слухом не в порядке, выругался: - Откель и взялся на
нашу голову?!
от изуродованного, заваленного трупами поля подальше, увести с собои остатки
взвода в теплую, добрую хату и уснуть, уснуть, забыться.
было будто из чугуна отлито - черно, костляво, с воспаленными глазами. Он
стремительно шел улицей, не меняя шага свернул в огород, где сидели вокруг
подожженного сарая пленные, жевали что-то и грелись.
ремень автомата. Сбил шапку на снег, автомат запутался в башлыке маскхалата,
он рванул его, пряжкой расцарапало ухо.
затвор автомата срывающимися пальцами, Борис кинулся к нему и не успел.
Брызнули пули по снегу, простреленный немец забился у костра, выгибаясь
дугою, другой рухнул в огонь. Будто вспугнутые вороны, заорали
пленные,бросились врассыпную, трое удирали почему-то на четвереньках. Солдат
в маскхалате подпрыгивал так, будто подбрасывало его землею, скаля зубы,
что-то дикое орал он и слепо жарил куда попало очередями.
снег.
переставая кричать и подпрыгивать. Пленные бежали за дома, лезли в хлев,
падали, проваливаясь в снегу. Борис вырвал из рук солдата автомат. Тот начал
шарить на поясе. Его повалили. Солдат, рыдая, драл на груди маскхалат.
Тыщу кончу! Гранату дайте! Резать буду, грызть!..
рукавицей в перекошенный рот. Солдат плевался, пинал старшину.
накаленными после припадка. Разжал кулаки, облизал искусанные губы,
схватился за голову и, уткнувшись в снег, зашелся в беззвучном плаче.
Старшина принял шапку из чьих-то рук, натянул ее на голову солдата, протяжно
вздохнул, похлопал его по спине.
бурого халата, напяленного на телогрейку, перевязывал раненых, не спрашивая
и не глядя - свой или чужой.
плакали, иные курили, ожидая отправки. Старший сержант с наискось
перевязанным лицом, с наплывающими под глаза синяками, послюнявил цигарку,
прижег и засунул ее в рот недвижно глядевшему в пробитый потолок пожилому
немцу.
старший сержант, кивая на руки немца, замотанные бинтами и портянками.-
Познобился весь. Кто тебя кормить-то будет и семью твою? Хюрер? Хюреры, они
накормят!..
тряслись, размазывая слезы и сажу по ознобелым лицам.
и все так же затяжно и беззвучно плакал. За ним с винтовкой наперевес шел,
насупив седые брови, солдат из тыловой команды, в серых обмотках, в короткой
прожженной шинели.
них одежду, подавать бинты и инструменты. Корней Аркадьевич включился в
дело, и легко раненный немец, должно быть, из медиков, тоже услужливо,
сноровисто начал обихаживать раненых.
инструментом, нетерпеливо сжимал и разжимал пальцы, если ему не успевали
подать нужное, и одинаково угрюмо бросал раненому:
парикмахерской, замирали, сносили боль, закусывая губы.
висевшую у припечка на черепке ухвата, делал козью ножку из легкого табака.
Он выкуривал ее над деревянным стиральным корытом, полным потемневших