явился просить помощи у законопослушного гражданина! Преступив законы
человеческие и Божеские, совратив на неверный путь честного слугу
Церкви!
стал. Йенс, нервно озираясь, мелко отхлебывал из бокала. Он чувствовал
себя хуже всех нас.
Скользкий?
Если Маркус - Искупитель, то долг наш общий - помочь ему. Если
Искуситель - то мы должны его остановить.
Церкви решать столь важный вопрос?
интересы на грешной земле. Боюсь, перевесят они, когда решать придется.
волосенки. И сказал, с неожиданной искренностью:
верю. Вот только как ты будешь решать, кто есть Маркус?
Арнольд.
женщина... если память меня не подводит.
разговор, и продолжил:
Откуда мне знать, куда твои друзья-товарищи кинутся?
двинутся туда, куда Маркус захочет. Сами того не понимая.
считай. Сам пуповину ему обрезал...
Жан. - Ну да, знаю. Знал.
несет. И куда сейчас отправится.
забарабанил по столу сухими тонкими пальцами. Задал я ему задачку. И
самое главное, что найти ответ ему самому хотелось.
видел в глаза.
лечил, да и общался немало. Мальчик он был славный, добрый и умный. Но!
- Жан назидательно поднял вверх палец. - Все толкователи святых текстов
сходятся на том, что Искуситель как раз таки и будет производить
впечатление человека хорошего и доброго! При этом - сильного духом,
умеющего людьми управлять, и к нужной ему цели подводить.
волю иронии.
истинная, а у Искусителя - притворная. Говорится, что человек искренне
верующий сам, мол, разницу почувствует.
приходилось полагаться лишь на чутье - ни один летун не дожил бы до
старости.
таинство божьей любви и грубое искусство управления планёром...
резкости - летун, говоря о своей профессии, начисто разум теряет! Но
Антуан вдруг склонил голову, будто в безмолвном извинении, и произнес:
вправе положиться на самые тонкие приборы? Если бы можно было измерить
добро и зло, определить их по шкале, подобной шкале альтиметра или
тахометра, мы утратили бы всякий стимул меняться... меняться к лучшему.
Но я не представляю себе, как возможно создать такой прибор... Чего ты
от меня хочешь, Жан?
себе, и чем бы ни занимался, но ты всегда был поэтом. Вот только -
трусливым поэтом.
продолжал Жан. - Но я вижу лишь тело. А ты умеешь видеть душу людей,
Антуан. Все светлое, что есть в душе. Ты мог бы писать книги, которые
заставят людей задуматься о душе не меньше, чем самая искренняя
проповедь самого святого епископа. Но ты струсил. Не захотел сам
предстать с оголенной душой!
и себя. Мы терялись. И прятали свое смущение за насмешками, за иронией и
сарказмом. Твои подвиги до сих пор вспоминают державные летуны, но может
быть одна-единственная твоя книга стала бы выше всех этих подвигов?
выше всех книг, - серьезно ответил Антуан.
товарища из ледяной воды, это был подлинный героизм, - Жан развел
руками. - Сутки качаясь на волнах, ожидая, что налетит шквал или вода
вольется в поплавки, ты боролся за чужую жизнь, отдав в заклад свою...
сам говорил как поэт, пусть даже случайный, поэт поневоле, на миг
отразивший красноречие своего друга...
каждый день в ледяных волнах жизни? - Жан поднял голос. - Почему ты не
решился поставить на кон свою душу - чтобы спасти их?
Антуан как-то жалко развел руками.
вопросом ответил Жан. - А... дело прошлого, Антуан. И мы с тобой - тоже
часть прошлого. Случайно зажившиеся на свете старики. Но, может быть, у
нас есть шанс доказать... что столь долгая жизнь была нам дана не
случайно.
посмотрел ему в глаза и понял, что он такое - добро или зло!
Лишь глаза смотрели поверх пальцев - на бывшего лекаря Жана Багдадского.
Наконец Антуан заговорил:
слов. Но, может быть, ты прав. Может быть, высшая смелость для меня
состояла в том, чтобы заговорить в полный голос. И что же, теперь ты
хочешь, чтобы старый трус проявил неслыханную смелость? Взялся судить
мессию?
Маркуса ребенком, и память не даст судить здраво. Ильмар не сможет - он
помнит Маркуса своим младшим каторжным товарищем, и память не позволит
ему увидеть правду. Но ты, ты будешь смотреть в его душу. Ты поймешь,
кто он сейчас. И когда поймешь - скажешь Ильмару. Вот и все.
Антуан.
Церковь.
голос его стал задумчив, обретая прежнюю певучую интонацию:
Никто не назовет падение с двух километров посадкой, но я был жив и даже
не поранился. Я еще не успел порадоваться своему спасению, не успел
задуматься, как стану ночевать в горах, один у разбитого планёра,
который никогда не рискнул бы предать огню. В горах трудно выжить. Я
бродил вокруг планёра, ощупывал разбитые крылья и порванную ткань - так
касаются раненного друга, отдавшего за тебя жизнь, и тут к нам подъехала
повозка. Мое падение, оказывается, видели. Это был не пастух или
одинокий горец, как я вначале подумал, это был местный метеоролог, один
из тех неисчислимых тружеников, что составляют наши карты, предупреждают
о зарождающейся буре или о просветлевшем небе...
рядом с мачтой телеграфа и теплой армейской голубятней. Метеоролог сразу
пошел к телеграфу, сообщать о случившемся, потом выпустил трех голубей -
сгущался туман, и в сигналы телеграфа уже не было веры. Навстречу мне
вышла его жена, простая и скромная женщина, всю жизнь скитающаяся вместе
с мужем по самым глухим уголкам Державы. В ее глазах была растерянность,
страх и восторг - словно ангел Божий упал к порогу дома. Двадцать лет