катаньем... А я? А как бы батюшко, покойник, содеял?
глаза Ивана напомнились... Вздохнула, потрогала грудь. Все еще упругую, не
в стыд мужику казать (уж не сама ли продавать себя надумала?) Усмехнулась
зло, хмуро. И вспомнились седые усы Родиона... Может, судьба?
ушей с мясом, волокут, задирают подол... И ужас, и жаркий стыд. Так вот,
батюшку убив, тут бы, тогда бы... Нагую, на снег, в кровь... Нать бы,
верно, зарезалась опосле али удавилась со стыда! А Иван топерича... Звери
вы, мужики!
обведенными тенью, побледневшая за ночь. Сказала, вдосталь промолчав и
выслушав новые речи брата (ох и ненавидела же она его в тот миг!),
сказала:
устояла на ногах.
охорашивать. Выдержала приезд Родиона самого. Что-то только он сказал ей -
не поняла. Кровь так шумела в ушах, что и не слыхала, почитай.
верила, поистине-то не верила ничему. И поверила, уже когда огласили в
церкви и стали собирать к венцу...
вошел, и в инее ресницы и усы. Свежий такой, холодный весь. Сердце упало,
и как тающая льдинка за шиворотом прошло сладким щекотным холодом, и
онемели руки и ноги, а он прошал что-то и близко-близко был к ней...
Обнять бы, а рук не здынуть! А у него и дыхание как словно холодом веет.
рук не поднять! И в теле во всем такая истома молодая, давняя, так просит:
обними, согрей! А после и поняла - она-то уж не та, не прежняя, и
заплакала, а он смотрит и смеется, и смеется, и весь в инее, уже и
белым-бело все вокруг - не то снег, не то вишенье, не то яблоневый белый
цвет!
сряду. Немо дала себя умыть, одеть и, уже оставшись одна (попросила сенных
девушек выйти на мал час), поняла: не сможет! Ничего не сможет! И пусть
будет проклят брат Иван и все его дела прехитрые с Москвою и московским
князем! И пущай, коли хочет так, нагую, за косы, выводит ее на позор! А
сама - нет!
переливчатые атласы, бархаты, парчу и шелка. И когда брат Иван, тихонько
тронув рукоять дверей, пролез было в покой, склонив голову под притолокой,
сказать, что пора, то, едва возвел очеса, его как шибануло ослопом: сестра
стояла нагая, в одном янтарном ожерелье и повойнике, нагая и тяжкая,
широкая, с опущенными тугими грудями, со сведенными в гневе татарским
излучьем бровями, и смотрела ненавистно и властно, словно даже гордясь
стыдною своей наготой. У Ивана мягко ослабли ноги, и он привалился к
притолоке, не разумея, что сказать, содеять...
Выводи! Ну! Убийце мово... батюшкову... Ну! - И рванула повойник, рассыпав
змеями посыпавшиеся косы. - Ну, чего оробел?! Веди!
темнея каштанового отлива шерстью под мышками и в межножье, пошла на него,
опомнился, вывалился наружу, с треском захлопнув за собою тяжкую дверь
покоя, за которой глухо взмыл крик и рыданья Клавдии, и, слепо, тупо
глянув на подбежавших служанок, вымолвил:
оборачиваясь, пошел вон.
чего. Иван, однако, понимал, что ничего не может, только так вот сидеть и
ждать неизвестно чего. Его позвали. Он вышел, низил глаза, улыбался.
Сестра задерживалась уже до неприличия, уже и Родион начал хмуреть и
каменеть ликом, и гости перешептывались, отирая платами лица. В набитом
покое было, хоть и при отворенных оконцах, не продохнуть. А Иван все не
мог сказать - отказать ли - и все ждал, чтобы эта стыдная безлепица как-то
совершилась без него и помимо него.
гостей перейдет в открытую брань, послышалось:
к гостям нагая, и тогда... тогда... <Свечи тушить скорей!> - нелепо и тупо
подумал он. Но ропот стих. Поднялся снова... Иван поглядел опасливо.
озера, глазами, бледная до синевы, ни в губах крови, в голубом атласном
саяне и жаркой россыпи серебра, жемчугов и янтарей на груди, в ушах и надо
лбом. Стояла и была красива так, что и сам Иван замер и побледнел, и
Родион дрогнул усом, чуть растерянно склонясь в поклоне перед своею
будущей женой.
Клавдия не упала. Склонила медленно голову, прекрасная и почти неживая,
проплыла по покою, приняла поднос с чарками и подала Родиону. И он взял, и
вот теперь бы ей уронить поднос, но вывожальницы подхватили (за тем и
следили!), бережно приняли из ослабевших невестиных рук.
А дальше уже не помнила, довели, донесли ли, и долго оттирали уксусом
виски, приводя в чувство, там, у себя, в задних горницах.
после крикнуть тому, седоусому, в лицо: <Ну, что ж ты! Бери!>, чтобы как
гулящую бабу последнюю, как суку... И чтобы выть потом, стиснув зубы, или
грызть руки себе, или... Да что там! Может, и ничего. Только молчаливые
теплые слезы потом, как весенний дождь. Может, и ничего... Может, и всяко!
Да уж не увидит никто и не зазрит никто...
пухленький, прозванный потому смолоду Квашонкой, и станет он боярин
княжой, Иван Родионович Квашня, родоначальник большого боярского рода, и
проживет, и наживет детей, и, уже когда отойдут в лучший мир его матерь с
отцом, а Иван Акинфич уже давно откупит у Родиона свою переяславскую
вотчину и тоже умрет и много-много чего еще произойдет и свершится на
Руси, - прославит он имя свое во главе Коломенского полка, на поле
Куликовом, на реке Непрядве, у Дона, в тяжелом бою с Ордой.
покрывала тесовые мостовины, ограды, бревенчатые стены теремов, даже шатры
и кровли городень. В белой пыли, как покойники, выныривали лошади;
скалясь, напружив переплетенные мышцами ноги, круто сгибая могучие шеи,
тянули скрипучие, оседающие в осях волокуши с глыбами белого камения. Люди
в лаптях и рванье, в домодельном сукне и посконине, в поршнях и кожаных
передниках, подвязав, по обычаю мастеров, волосы кручеными гайтанами, в
жаре, в грязи и в поту, в шуме и крике, равно посеребренные белой каменной
пылью, тьмочисленно шевелились повсюду: и под стенами, и на стенах, и
вокруг возов, и у высоких костров сложенного камения, и там, где резкими
всплесками, яро и часто, взлетала земля из-под лопат, - еще сводили церкву
Ивана Лествичника, и уже начинали другую, во имя святого Петра, его
честных вериг. Великий князь торопил. Обе церкви велено было скласть и
свершить до осени.
перелезал через кучи бревен, загородивших дорогу; кряхтя, опираясь на
плечи слуг, приостанавливался, дабы отереть пот со лба: с безоблачного
неба на Кремник щедро лилось расплавленное золото древнего Ярилы,
солнцебога далеких языческих предков.
пряча мокрый, весь в каменной пыли, красный плат, и уже намерился
двигаться дале, как узрел в стороне одинокого, в простом платье,
густоволосого и тоже усеребренного пылью и недвижно стоящего горожанина.
Вгляделся, узнал - ахнул. Подплыл, разведя руки поврозь. (К старости стал
тучнеть неподобно и ходил уже вразвалку, колеблясь всем рыхлым телом.)
Стащил суконную шапку с седой головы:
Бяконта, омягчел ликом, кивнул старику, спросил, приподымая голос (так
оглушительно звенело и стонало под молотами каменосечцев, что впору было
кричать на ухо друг другу):
Бяконт. - Народу ить, что черна ворона! - И, решась, (слуги замерли в
отдалении, тоже признав великого князя) попенял; - Неподобно одному-то,
княже, без догляду!
недовольством:
трудились на совесть, грех было бы на что и пенять... Прошать? Дак надобно
безо спросу понимать-то! Подумал, прикинул то и это, почти уже догадывая,
щурясь от пыли, примолвил: