повторил Христову заповедь:
почуяв, как это приятно, давать вот так, не считая, полною мерой! Малыш
стоял перед ним растерянный, притихший, в шелковой, никогда прежде не
ношенной им рубахе, в дорогой чуге, что доставала до самой земли.
Кириллыч, сам подарил тебе оболочину свою! Понял?! - Мальчик робко кивнул
головой, все так же растерянно глядя на Варфоломея, и пошел, медленно, все
оглядываясь и оглядываясь, и только уже дойдя до полугоры и поняв, что над
ним не смеются, подхватил полы чуги руками и, заревев, со всех ног побежал
домой, все еще мало что соображая и боясь, что вот сейчас его догонят,
побьют и отберут дорогое боярское платье.
брата за руку:
стремглав побежал вперед, торопясь первым рассказать все матери, и уже сам
почти забывая, несмотря на саднящую боль, про драку, предшествовавшую его
первому духовному подвигу.
Глава 11
Ну, разве со стола исчезают осетрина и каша сорочинского пшена, и мать
решительно говорит, что своя, пшенная, ничуть не хуже! И Стефан молчит,
супясь, ест простую пшенную, даже с каким-то остервенением. И изюм
становится редок, его дают детям по маленькой горсточке только по
праздничным дням. И когда Варфоломей повторяет свой поступок еще и еще раз
(уже без всяких драк он с той поры почитал нужным делиться своим платьем с
неимущими), его, отпуская из дому, переодевают из белополотняной в простую
холщовую рубаху, при этом нянька, пряча глаза, бормочет, что так способнее,
не замарает дорогой, а если замарает, дак легше и выстирать...
уже пошел счет: кому какая принадлежит лошадь, и им, малышам, достается на
двоих один конь, пожилой спокойный меринок, да и того весной забирают пахать
поле. Однако перемены в еде и рубахах не трогают Варфоломея совсем.
те века и в те годы, о коих идет речь, любому знатному пройти пешком иначе,
чем в церковь, было зазорно. Пеши ходили простолюдины, боярин же, воин,
"муж", за всякой безделицею, пусть хоть двор один миновать, вскакивал на
коня. Но разве ему, Варфоломею, в самом деле жаль было своего коня для
братика Петюши?!
мать принималась, сказывая, штопать и перешивать свои платья, так
становилось даже как-то уютнее и милее. Можно было подлезть ей под руку и,
внимая рассказу, глядеть, как ловко ныряет в складках переливчатой ткани
тонкая острая игла а неустанных материнских пальцах.
родителей. Его коробило, когда отец брался за топор или сам запрягал коня.
вырабатывал в себе гордость во всем: в походке, в посадке верхом чуть-чуть
небрежной, - в надменном прищуре глаз, в том, как сказать, как ответить, в
презрении, наконец, к "земным благам" (с горем чувствуя все же, что
презирать блага земные, их не имея, это не то же самое, что отбросить
имеющиеся в изобилии блага, как поступил Алексей, человек Божий, или
индийский царевич Иосаф...) Намедни один из приятелей, Васюк Осорьин,
похвастал новым седлом с бирюзою и красными каменьями, купленным в Орде.
Стефан хотел было снебрежничать, но загляделся невольно на чудную работу
неведомого мастера из далекой Бухары, на извивы узора и тонкое сочетание
темной кожи, золотого письма и небесно-голубых, в серебряной оправе, пластин
дорогой бирюзы, среди которых темно-красные гранаты гляделись каплями
пролитой крови...
тебе куплять чего поновей! - небрежно изронил Васюк, кивнув на старенькое
седло Стефана. Стефан отемнел ликом, скулы свело от ненависти, - хотя Васюк
явно и не издеваться хотел, а так, попросту с языка сорвалось, - не ответив,
ожег коня плетью и пошел наметом, не разбирая пути, нещадно полосуя бока ни
в чем не повинного гнедого и не чая, как, с какими глазами воротит он завтра
в училище?
погодить. Стефан ничего не слыхал, горячая кровь била в уши, и только уж
подлетая к дому, умерил скок взмыленного скакуна, начав приходить в себя. И
тогда жаркий стыд облил его всего: как это он, из-за седла какого-то, из-за
собины, проклятой собины! Прельстили... драгие камни!
Тормосовы. Приехал, значит, и Федор, родня ему, поскольку был женат на
старшей сестре, и Иван Тормосов, младший брат Федора. И баб, верно, навезли,
и холопов! - подумал Стефан, расседлывая и вываживая коня. Он стеснялся
взойти в горницу, чтобы гости не увидели гнева на его лице и не стали
трунить над ним, как нередко позволял себе, на правах старшего, Федор
Тормосов. В горнице меж тем шел неспешный спор - не спор, беседа - не
беседа.
Онисим, старый Кириллов, прискакавший из Ростова с тревожною вестью (уже
дошли слухи о готовящейся казни князя Дмитрия в Орде), свояк Онисима, Микула
и еще двое родичей Тормосовых. Был и протопоп Лев с сыном Юрием, приятель
хозяина. На самом краю стола примостились, не открывая ртов, старший
оружничий Даньша с ключником Яковом.
капустой и от белой праздничной каши отваливали гости, протягивая руку то к
моченому яблоку, то к сдобным заедкам, а то и запуская ложку в блюдо с
киселем. Слуги разливали душистый мед и квасы. Мария обнесла гостей дорогим
красным фряжским в серебряных чарах, и каждый, принимая чару, степенно
вставал и воздавал поклон хозяйке дома, а захмелевший Онисим даже и
целоваться полез, и Мария, подставив ему щеку:
было ясно для всех, и кто станет нынче великим князем?! А от дел
господарских, далеких, - ибо Тверь ли, Москва одолеет, Ростову все одно
придет ходить в воле победителя, - перешли уже к нынешней тяжкой поре,
хлебному умалению, разброду во князьях, к тому, что смерды пустились в бега,
прут и прут на север, подальше от княжеских глаз, что народ обленился, ослаб
в вере, в торгу поменело товаров и дороговь стоит непутем, бесермены за
любую безделицу прошают цены несусветные, а холопы сделались поперечны
господам и ленивы к труду.
поры, как князь Михайло Ярославич, царствие ему небесное, мученическу
кончину прия, так ныне надежда на Господа одного! По любви, по добру
надобно...
загнутым носком мягкого тимового сапога по половице, посмеиваясь, в
полсерьеза, возражал тестю:
а что толку? От Господа нам всем, да и им тоже, надлежит труды прилагать в
поте лица, да! Холопов-то не пристрожишь, они и вовсе работать перестанут!
сам Исус Христос заповедал! - строго отмолвил Кирилл. (Он не любил, когда
зять начинал вот эдак подшучивать над его падающим хозяйством.) Но Федор,
играя глазами, не уступал. Вольно развалясь на лавке, раскинув руки -
вышитая травами рубаха в распахнутой ферязи сверкала белизной, - вопрошал:
грешников!
тихо вошел в палату и стал у притолоки).
земного, а не манны небесной, что с им делать церкви? Сам посуди!
поддержал брата Иван. - Погорельцу тамо, увечному, уже во бранях за ны кровь
свою пролия, сирому... А коли здоровый мужик какой ко мне припрет, иди,
работай! А нет, - с голоду дохни! Куска не подам!! Да и прав Федор, церковь
души пасет, а не оболочину нашу бренную! Отец протопоп, изрони слово!
стороною ладони рот, прокашлял, мрачно глядя из-под мохнатых бровей, повел
толстою шеей, тряхнув густой гривою павших на плеча темно-русых волос, и
протрубил басом:
Божиих, жив человек!" - сказал, и, утупив очи, вновь вгрызся в гусиную ногу.
ворожат, мол, взрежут у кого пазуху, достанут хлеб, да серебро, да иное что,
лишь бы рты да мошну набить, об ином и думы нет! Дам хлеб, - беги за мною!
Словно люди - скот безмысленный!
Кирилл.
вперед, бросив сжатые кулаки на столешницу. - Дак не с тем же, чтобы
накормить! А чтобы показать, что оно заботы не стоило! Они же люди, слушать
его пришли! А тут обед, жратье, понимаешь... Ну! Он и взял хлебы те: