подвыпивший и сгорбленный. Встав, он патетически протянул руки.
Лунном бульваре. Слово "сын" убило его. Чувствуя внимание сзади себя,
Давенант повернулся к двери, где красный, слезящийся нос Губерман таился в
тени.
Давенант. Я - твой отец.
ожидании приговора. - А впрочем, чем вы это докажете?
Я должен был явиться в автомобиле. Самое неблагодарное дело - это
представлять себе встречу после многих лет. Чего ты дрожишь?
родства и воспоминания о портретах отца установили горькую истину, которой
противился он всем существом. Перед ним стоял не мечтатель, попавший в иной
мир под трель волшебного барабана, а грязный пройдоха.
Франк, теряя охоту разыгрывать нравственное волнение. - Я привык обедать,
понимаешь? Одним словом, мы познакомились. Когда-то ты был пятилетним. Те
твои черты проглядывают даже теперь. Забавно! Ты куда? Мы еще только начали
говорить.
скоро вернусь.
ты вырос бесчувственным. Так вот, смотри и смирись: я твой отец.
направление, приблизился к раскрытым дверям гостиной. Там, за столом, сидел
Губерман с женой. Раскрыв рты, были оба они - слух и внимание. Заметив
жильца, Губерманы дернулись встать, но удержались, воззрясь на Тиррея так
пристально, как если б он шел по канату. Отрицательно качнув головой в знак,
что ошибся, Давенант отыскал выходную дверь и очутился на улице.
прохожих. Он тоскливо открыл дверь, желая вернуться, но вспомнил о вине и
перешел улицу; затем некоторое время стоял в магазине среди суеты
покупателей, тягостно отвлекавшей его от созерцания боли, ударившей так
бесчеловечно. Впечатление вечера у Футроза еще билось, как нервный тик, в
его душе, но те чувства уже исчезли; возвращение отца сыграло роль
предательского удара, после которого столкнутый в воду стремится не к
радостям береговой прогулки, но только к спасению.
угнетало его. Отчасти выручило Тиррея естественное любопытство - печальное
любопытство узника, больное сознание которого после звука ключа в дверях
камеры, устанавливающего погребение заживо, начинает постепенно
интересоваться устройством камеры и видом из окна сквозь решетку.
Губерман не решилась еще раз увидеть сокрушенное лицо жильца, в комнате
которого происходила такая редкая и тяжелая сцена.
нашли? Вы должны знать, что я вас почти не помню. Теперь, глядя на вас, я
что-то припоминаю. Вам не везло? Зачем вы бросили нас?
усевшись на стуле в углу комнаты. Бродяга, отрывисто, но пристально наблюдая
за сыном, хранил среди грязных своих усов затяжную улыбку, метившую
выражение его лица дикой и тонкой, совершенно не отвечающей моменту
двусмысленностью. Его старое кепи из темного шевиота валялось на столе
подкладкой вверх, и в этом кепи лежала круглая жестянка с табаком. На ее
крышке была изображена голая женщина с роскошными волосами. Одетый в рваную
матросскую фуфайку, когда-то синей, а теперь грязно-голубой фланели,
ластиковые черные брюки, заплатанные на коленях квадратами, вшитыми
старательно, но криво, как штопают мужчины, вынужденные судьбой носить в
кармане иголку и нитки, Франк Давенант, согнувшись, сидел у стола. За
расстегнутым воротом его фуфайки торчали обрывки белья, цвета трудно
вообразимого. На его ногах были старые кожаные калоши. Разговаривая, он
достал трубку с обгрызенным черенком и набил ее смесью сигарных окурков,
собранных на улице. Вдавив табак в трубку желтым, как луковая шелуха, ногтем
большого пальца, отец еще раз взглянул на сына поверх поднесенной к трубке
горящей спички, отбросил ее и, обратясь к бутылке, вытащил пробку штопором
своего складного ножа. Давенант подал стакан.
злобы.
услышишь, таково ходячее мнение. Но я прежде скажу, как я тебя разыскал.
Видишь, Тири...
ощутил подобие терпимости. Возвращение Франка начало принимать реальный
характер. Заметив его чувства, Франк повторил:
Трери... Впрочем, все равно... Так вот, я зашел в дом, где мы жили тогда.
Там еще живет Пигаль, его должен ты помнить: он однажды подарил тебе
деревянную пушку. Ну-с, он больше не служит в управлении железной дороги, а
так... Хотя... Да, о чем это я? Его дочь служит в банке. Ах, да! Так вот, он
мне рассказал, что ты возишь тележку у Гендерсона, а Гендерсон направил меня
к Кишлоту. Итак, ты сразу стал заметен на горизонте моих поисков.
удалось? Тири, смышленый тихоня, ведь ты поймал жирную кость и можешь
заполучить богатую жену, разве не так? Которая же из двух? Одна созрела...
Хотя как ты должен быть до конца умен, чтобы стебануть этот кусочек!
Родители твоей матери ни черта не дали за Корнелией, и оттого мои дела
пошатнулись. - Хотя ... Да, я все-таки любил эту бедную большеглазочку, твою
мать, однако меня ограбили.
еще не совсем разучившимся соединять мысль с интонацией, так странно
аккомпанировал смыслу слов, Давенант замер. Его охватило развязным смрадом.
слезы гнева. - Не смейте говорить ничего такого ни о Футрозах, ни о матери!
Я только что пришел от Футроза. Там было мне хорошо и никогда, - слышите вы,
отец? - никогда не было так хорошо, как там! Но вы этого не поймете. А я не
могу рассказать, да и не хочу, - прибавил он, исподлобья рассматривая Франка
Давенанта, который, тяжело полузакрыв глаза, слушал, ловя в этих словах сына
черты характера, могущие пригодиться.
сентиментален. Это скверно. Впрочем, мы еще только начали наше сближение.
Там увидим.
понравился капитану "Дельфина", так как доказал ему, что, с юридической
точки зрения, отсутствие билета не есть повод считать меня выбывшим из числа
пассажиров. Я хотел выдать ему письменное обязательство об уплате сроком на
один год, но эта скотина только мычала. Зачем я вернулся? Я не вернулся,
Тири. Того человека, который одиннадцать лет назад ушел из дома, чтобы
разбогатеть в чужих краях и приехать назад богачом, больше нет. Я - твой
отец, но я не тот человек.
моего письма? Я не имел ответа от нее.
разыскивали, как ... Не было, не получалось письма.
одному человеку ... Ага! Он мог, конечно, потерять письмо. Но, как бы там ни
было, я счел себя преданным проклятию. А я знал силу характера Корнелии, я
знал, что она мужественно перенесет два-три года, за что будет
вознаграждена. Но ... Да, мне не везло. Хотя... Время шло. Я встретил
другую, и... Таким образом, жизнь распалась.
незнанию лишаев души - истинной причине странного поступка отца. Франк ушел
из болезненного желания доказать самому себе, что может уйти. Такое
извращение душевной энергии свойственно слабым людям и трусам, подчас
отчаянно храбрым от презрения к собственной трусости. Так бросаются в
пропасть, так изменяют, так совершаются дикие, роковые шаги. Это
самомучительство, не лишенное горькой поэзии слов: "пропавший без вести", -
началось у Франка единственно головным путем. Немного больше любви к жене и
ребенку - и он остался бы жить с ними, но его привязанность к ним благодаря
нетрезвой жизни, темной судейской практике и бедности приобрела злобный
оттенок; в этой привязанности таилось уже предчувствие забвения. Все же ему
пришлось сделать громадное усилие, чтобы решиться уйти с маленьким саквояжем
навстречу пустоте и раскаянию, при том единственном утешении, что он может