Оборудование кажется тяжелым, ненужным, бесполезным -- кажется грузом
мертвых сучьев.
люди остаются на своих местах, как на песчаном берегу, глядя, как медленно
выступает из воды невод. И что в нем -- неизвестно...
познаешь только в часы великих бедствий, когда судьба освобождает человека
от необходимости что-то решать. Он поднял на ноги всю полицию. Больше он
ничего не может сделать. Только ждать.
Робино:
опоздание патагонского почтового. Чтобы не задерживать почтовый на Европу,
патагонскую почту отправим со следующим европейским.
усилие, заставляет себя вспомнить что-то важное... Ах да! И, чтобы снова не
забыть, зовет:
девятьсот оборотов. Они калечат мне моторы.
XXI
приостановилась: ночное отправление почтового, обычно вылетающего в два
часа, видимо, отменено, и самолет вылетит только с рассветом. Служащие с
хмурыми лицами еще дежурили, но их дежурство было бесцельным. С северных
аэропортов метеосводки еще поступали с обычной регулярностью; но все эти
слова о "ясном небе", о "полной луне" и "совершенном безветрии" вызывали
теперь лишь представление о каком-то мертвом царстве. Лунная, каменистая
пустыня...
заведующий бюро, Робино вдруг обнаружил, что тот стоит прямо перед ним с
нагло-почтительным видом -- в ожидании, когда ему вернут наконец его папку.
Казалось, он говорил: "Разумеется, как вам угодно, но все же это мои
бумаги..." Такое поведение подчиненного покоробило инспектора; но он не
нашелся что сказать и раздраженно протянул ему папку. Заведующий бюро
вернулся на свое место с выражением величайшего благородства. "Мне следовало
послать его ко всем чертям", -- подумал Робино. И, сохраняя достоинство, он
сделал несколько шагов по комнате, думая о драме. Эта драма повлечет за
собой опалу для Ривьера и всей его политики. Робино страдал и за Фабьена и
за Ривьера.
кабинете, Ривьера, который сказал ему: "Старина..." Никогда еще человек так
не нуждался в поддержке. Робино от души пожалел Ривьера. Он перебирал в уме
несколько туманных фраз, предназначенных для сочувствия и утешения. Его
охватил порыв, показавшийся ему прекрасным. Робино тихонько постучал в
дверь. Ответа не было. Не осмеливаясь нарушать тишину более громким стуком,
он отворил дверь. Ривьер был в кабинете. Впервые Робино входил к Ривьеру не
на цыпочках, а ступая почти на всю ступню, входил почти как друг; ему
представлялось, что он сержант, который под пулями следует за раненым
генералом, не отходит от него ни на шаг в часы разгрома и, как брат, идет
вместе с ним в изгнание. Казалось, Робино хотел сказать: "Что бы ни
случилось, я всегда с вами".
перед ним, не смел заговорить. Лев, хотя и поверженный, вселял в него
робость. Инспектор подыскивал высокие слова, которые должны были выразить
его стремление к самопожертвованию; но каждый раз, подымая глаза, он видел
перед собой склоненную голову, седые волосы, горько -- о, как горько! --
сжатые губы. Наконец он решился:
такой глубокой, вернулся из такой дали, что, вероятно, даже не заметил
присутствия Робино. И никому никогда не узнать, какие видения прошли перед
глазами Ривьера, что пришлось ему испытать в эти минуты и какая печаль
охватила его сердце... Ривьер смотрел на Робино долгим взглядом, словно на
живого свидетеля каких-то событий. Робино смутился. И чем дольше смотрел на
него Ривьер, тем яснее обозначалась на его губах непостижимая для Робино
ирония. Чем дольше смотрел на него Ривьер, тем больше краснел Робино. И
Ривьеру все больше казалось, что Робино с его трогательно добрыми и, к
сожалению, необдуманными намерениями пришел сюда живым свидетельством
человеческой глупости.
неуместным. Он не понимал, что происходит. Ривьер все смотрел на него. И
Робино невольно даже переменил позу, вытащил руку из левого кармана. Ривьер
все смотрел на него. Тогда, с чувством огромной неловкости, сам не зная
почему, Робино произнес:
дать отправление европейскому почтовому в два пятнадцать.
отменены. Он обратился к заведующему бюро:
XXII
горькие часы этой ночи Ривьер не переставал следить по телеграммам за
благополучным движением асунсьонского самолета. Это было для Ривьера своего
рода реваншем за поражение, доказательством его правоты. Телеграммы об этом
счастливом полете были провозвестниками тысяч других столь же счастливых
полетов. "Не каждую же ночь свирепствуют циклоны." Ривьер думал также: "Путь
проложен -- сворачивать нельзя".
чудесного сада, богатого цветами, низенькими домиками и медлительными
водами, самолет скользил вне границ циклона, и тучи не закрывали от него ни
одной звезды. Девять пассажиров, закутавшись в пледы, прижимались лбами к
окошкам, словно к витринам с драгоценностями: маленькие аргентинские города
уже перебирали во мраке свои золотые четки, а над ними отливало нежным
блеском золото звездных городов. Впереди пилот поддерживал своими руками
бесценный груз человеческих жизней; в его больших, широко раскрытых глазах
козопаса отражалась луна. Буэнос-Айрес уже заливал горизонт розоватым
пламенем, готовый засверкать всеми своими камнями, подобно сказочному
сокровищу. Пальцы радиста посылали последние радиограммы -- точно финальные
звуки большой сонаты, которую он весело отбарабанил в небе и мелодию которой
так хорошо понимал Ривьер; потом радист убрал антенну, зевнул, слегка
потянувшись, и улыбнулся: прибыли!
заложив руки в карманы и привалившись спиной к своему самолету.
избавляло их от необходимости произносить громкие слова.
самолет; пилот, по-прежнему не шевелясь, закинул голову и, прислонившись
затылком к кабине, смотрел на звезды. Он чувствовал, как рождается в нем
огромная сила, как затопляет его могучая радость.
не шевелился. Запустили мотор. Плечами, прижатыми к самолету, пилот ощутил,
что самолет ожил. Наконец-то, после стольких ложных слухов -- летим... не
летим... летим... -- пилот мог быть спокоен. Его рот приоткрылся; при свете
луны сверкнули зубы, словно зубы молодого хищника.
голову, обратив лицо к тучам, горам, рекам и морям, он беззвучно смеялся.
Смех был неслышным, но он пронизал его, пробежав по всему телу, как ветерок
пробегает по листве. Смех был совсем неслышным, но он был гораздо сильнее и
туч, и гор, и рек, и морей.