открытие в его и вашу честь "Уравнением Идельсона и Абрамского". Оно уже
вошло во все учебники математики... Теперь вы бессмертны, Вульф Абелевич!
Бес-смерт-ны...
- Вы что-то мне сказали? - внезапно обернулась Николь.
- Нет, нет.
Оклик Николь вернул меня к действительности.
В витрине магазина, распахнув полы шубы и соблазнительно обнажив пластиковое
колено, красовалась дама с неживой безотказной улыбкой.
Юркий господин, которого заранее уведомили о нашем приходе, провел нас в
зеркальный, увешанный шубами отсек. Николь не без удовольствия принялась их
примерять.
- Не слишком длинная?
Вопросы сыпались на меня один за другим.
- Ваша жена какой цвет любит?
- Коричневый, бежевый...
- Сейчас примерим. Пожалуйста, месье, бежевый!..
Я вернулся в гостиницу с огромным целлофановым мешком и стал ломать голову,
что с ним делать.
Когда я уже совсем было отчаялся, Бог смилостивился надо мной и подсказал
выход.
Я вытащил из целлофана шубу, сунул в карман остаток своего заработка, затем
достал свой блокнот, вырвал чистый лист и старательно, как школьник,
высовывающий от рвения кончик языка, вывел: "Собираемся уехать к младшему, а
в Израиле и без шубы жарко. Обнимаю. Твой верный ленинец".
И сунул записку туда же - в карман.
Внизу я поймал свободное такси и до гостиницы "Париж энд Лондон" добрался
без приключений.
Я подошел к лощеному, сияющему, как и скользкий, надраенный пол,
администратору и тоном поднаторевшего в обманах шулера на убогом английском
произнес:
- Для месье Идельсона. Просьба вручить пакет завтра... пополудни...
Тот взял мешок с фирменным знаком "Майзельс и Шапиро" и буркнул:
- Йес, сэр.
Я улетал на рассвете.
- Ты ничего в номере не забыл? Все сложил? - спросил у меня Идельсон.
- Все.
- Есть еще возможность проверить.- Натан открыл багажник.
- Все,- подтвердил я.
- А шуба где?
- В чемодане. Едва уместилась,- не дрогнув, соврал я Натану, который все
время уверял меня, что вранье полезнее правды.
Николь, как и неделю назад, дремала на заднем сиденье.
За окнами "Пежо" стелился утренний туман. Видимость была скверная. Идельсон
нервничал, и я старался не отвлекать его внимание разговорами.
- Будьте оба счастливы...- сказал я, как только отметил билет и сдал багаж.
- И ты будь счастлив... Только не обессудь: я не хотел бы затягивать
прощание... Один и тот же сон смотреть вредно - можно и не проснуться.
Поклонись от меня Вульфу... твоей маме... воробьям...
Он обнял меня и прижался щекой к моей щеке.
Стряхнула дремоту и Николь.
- До свидания,- пропела она и почти обреченно прошептала: - Я буду молиться,
чтобы вы... Натан и вы... и еще долго-долго сидели за одной партой, чтобы
Бог вас не разлучил...- И заплакала.
Она, видно, знала о больном больше, чем я, и больше, чем сам Натан.
Самолет набрал высоту.
Я сидел у иллюминатора и смотрел на проплывающие облака. Вдруг из них, как
из суглинков Литвы, вырос высаженный ясновельможным паном Войцехом
Пионтковским старый каштан. Он распускал над облаками свою густую,
непроницаемую крону; на его зеленых, гнущихся на ветру ветках сидели
взъерошенные люмпены-воробьи, отливающие глазурью грачи и белобокие сороки;
из голубой, необозримой сини слетались мои учителя и однокашники, мои мама и
отец; слетались на неуловимый, как сон, парящий над облаками каштан, который
- сколько его ни руби, сколько ни пили - никогда не срубить и не спилить,
ибо то, что всходит из любви и произрастает без печали, ни топору, ни пиле
неподвластно.