ПРОДОЛЖЕНИЕ ОДИССЕИ
- Дней через десять я был в тридцати километрах от Берлина, -
рассказывал Степан Коле после очередного допроса. - Теперь я шел только с
вечера до рассвета, а остальное время спал в кустарниках около озер, чтобы
в случае чего уйти от собак. Хотя, правда, товарищи в лагере говорили, что
вода от собак не помогает: фашисты пускают псов по обоим берегам и быстро
засекают то место, где выходишь из воды. Но все равно я ложился спать в
кустарниках рядом с берегом - так я чувствовал себя уверенней.
Он замолчал, словно бы всматриваясь в самого себя.
- Ну? - поторопил его Коля. - Дальше-то что?
- Я прошел сто шестьдесят километров за десять дней. Это был хороший
результат. Если учесть, что шоколада мне, как спортсмену, не давали и
приходилось грызть картофель или брюкву. Я понимал, что до Польши осталось
не так уж много. Там есть партизаны, там я у своих. В то серое рассветное
'утро я забрался на ночь в одинокий сарай. Лил дождь со снегом, и я решил
закопаться в сено на чердаке, а вечером спокойно двинуться дальше.
Сено было теплое. Оно пахло солнцем и летом. Я уснул так, как не спал
уже много месяцев. Несколько раз я просыпался, слышал, как дождь монотонно
и спокойно бьется о черепичную крышу, и засыпал снова.
Дома я удивлялся, как это умудряется отец спать в троллейбусе или
трамвае. Он садился в уголок, когда мы с ним ехали в гости к нашей тетке
на Сельскохозяйственную выставку, поднимал воротник пальто, ставил рядом с
собой костыль, опирался на него локтем и сразу же засыпал. Поначалу меня
это злило, а потом стало смешить. Злило, когда я был мальчишкой. Мне
казалось, что над отцом будут смеяться из-за того, что он спит в
троллейбусе. Наверно, я здорово обижал отца своей снисходительностью. Я
это понял, когда уходил в армию. Вернее, тогда я только догадался об этом,
а понял значительно позже, в концлагере. И там же по-настоящему понял,
отчего отец спал в троллейбусе даже в воскресные дни. Люди, уставшие за
много лет, либо все время хотят спать, либо страдают жестокой бессонницей.
"Театральный дождь, - думал я, глядя в темный потолок, - шумит куда
правдоподобнее, чем этот, настоящий. Слишком уж благополучен сегодняшний
мелкий осенний дождь. И ветер чересчур спокоен и ласков. Так можно
позабыть все на свете. Если еще к тому же не болит живот и в кармане есть
несколько картофелин".
Сырой картофель кажется противным только первое время. Если привыкнуть,
то он становится даже приятным на вкус.
Я достал картофель и начал неторопливо жевать его, очистив от грязи
рукавом пальто. Я жевал картофель и мучительно вспоминал, кто из ученых
утверждал, что картофельная шкурка - суррогат калорийности. Верное
утверждение, хотя звучит на первый взгляд смехотворно. Я заметил, что если
съедаешь картофель чищеным, то все равно остаешься голоден, а вот стоит
заставить себя слопать его вместе со шкурой, то даже одна картофелина
может заменить домашний завтрак. По калорийности, во всяком случае.
Вообще, когда начинаешь думать даже о самых пустых вещах, то сон
уходит. Я ругаю себя за то, что стал размышлять о картофеле и о
калорийности шелухи. Надо было сжевать одну картофелину и постараться
снова уснуть. Я не помню кто, но, кажется, Павлов утверждал, что каждый
час сна до полуночи равен двум часам после двенадцати. Суворов ложился
спать в восемь, а вставал в три часа утра и сразу садился за работу. Вот
бы мне в спутники Александра Васильевича!
Я слышу женский голос. Сначала и прежде всего я слышу женский голос.
Потом уже - тяжелую поступь коровы, стук ведер, быстрые шаги женщины, ее
тихие и ласковые слова. Я слышу, как женщина похлопывает корову по крупу.
Потом я слышу, как она, приговаривая по-прежнему тихо и ласково, начинает
доить корову. Я слышу, как струйки горячего молока, пронзительно дзинькая,
ударяются о стенки ведра.
Видно, я здорово обманываю себя с картофельной шелухой, с калорийностью
и с ерундой насчет полезности дневного, утреннего и вечернего сна. Это все
ерунда, когда говорят и думают о полезности. Вот я услыхал, как дзинькает
горячее молоко о стенку ведра, и меня всего свернуло - от голода, и от
боли в желудке, и от душной злобы истощенного человека. Наверное, я
застонал, потому что дзиньканье молока прекратилось и женщина испуганно
спросила:
- Фрицци?
"Сейчас сюда ввалится мордастый Фрицци, - думаю я, - и прощай тогда
Польша!"
Я замер. Сколько же раз мне приходилось замирать во время побега!
Сколько раз мне хотелось исчезнуть, стать маленьким или - еще лучше -
совсем невидимым! Как же это унизительно для человека!
- Оэй, мамми! - слышу я детский голос. Ребенок кричит где-то далеко,
по-видимому, метрах в пятидесяти.
Если это Фрицци, то все пока еще не так плохо, как мне казалось
мгновение назад. Я слышу, как кто-то бежит сюда, к сараю. Слышу детское
дыхание, смех и вопрос, которого я не понял. Женщина быстро ответила,
мальчик убежал. Я снова слышу дзиньканье молока о стенку ведра. И ласковое
пришептывание. У нас в лагере рядом со мной работал один ветеринар. Он
расказывал, что в Германии изобрели приспособление: корову начинают доить
электрической доил-кой, и сразу автоматически включается патефон, и музыка
тихонько играет или женский голос что-нибудь ласковое нашептывает. Тогда
коровы не волнуются и дают себя выдаивать электроприбором. Умная нация -
немцы. Даже сентиментальность коров учитывают.
Женщина ушла. Корова внизу хрупает сеном и тяжело, по-человечески,
вздыхает. Меня снова тянет ко сну, и - да здравствует Павлов! Суворов,
конечно, тоже...
Я открываю глаза и вижу над собой лицо женщины. Она красива, хотя и не
молода. Мне в лагере редко снились женщины. Да и остальным заключенным
тоже: голодным редко снятся женщины. Чаще всего снится еда, но мы и во сне
боролись с этим. Мы уговаривались смотреть только патриотические сны.
Иначе расслабишься и станешь доходягой - тогда каюк.
Я отворачиваюсь, закрываю глаза и рукой отгоняю от себя видение. Моя
рука натыкается на плечо: передо мной на коленях стоит женщина - не во
сне. Наяву.
- Что?! - спрашиваю я.
Женщина начинает плакать.
- Миленький, неужто наш? - шепчет она.
Я давно не слышал женской речи. Мужчины в лагере говорят иначе. Ни в
одном нашем слове там не было такой доброты, испуга и такой радости, какую
я услыхал сейчас.
- Тише! - прошу я.
- Да спят они.
- Кто?
- Хозяйка моя с детьми.
- А ты здесь зачем?
- Она велела.
- Что она велела?
- С чердака сухого сена принести
- Не врешь?
Она не отвечает. Она опускается рядом, закрывает глаза и тянется ко
мне. На женщине накинут френч, он расходится, и я вижу ее тело. Меня всего
начинает бить такой дрожью, как будто я очень замерз. Она что-то
быстро-быстро говорит, обнимает меня и все сильнее прижимает к себе. Я не
вижу ее глаз - они крепко зажмурены, я только чувствую ее всю рядом с
собой.
Женщины! Пожалуй, о них в лагерях тоскуют так же сильно, как и о
свободе. Только те, у которых дома остались малыши, больше тоскуют о них.
У нас один капитан плакал по ночам навзрыд и причитал: "Сыночек мой
маленький, Сашенька... Как ты там без меня? Сыночек мой маленький,
Сашенька..."
Год назад Надю угнали из Брянска в Германию. В России остались мать,
два маленьких брата и муж Коля. Он в армии.
Ее дыхание щекочет ухо, и я улыбаюсь, слушая ее. Потом я понимаю, что
она может обидеться, и чуть отодвигаю голову. Но она придвигается еще
ближе ко мне, и снова ее дыхание щекочет мне ухо, и снова я не могу не
улыбаться.
- У нас дом чистый, пятистенный, - шепчет Надя, - у окон герани стоят и
два фикуса. У нас еще лимонное дерево было, только его братишка разбил.
Ночью пошел в сени воды напиться и разбил. Мы другую кадку сделали, да
только оно все равно завяло.
- Корни, наверное, повредило, - говорю я.
- Ну, конечно, корни, - радуется Надя, - а что ж другое-то? Хотели мы
новое купить - а тут война началась.
- Кончится война - купите.
Надя сразу же начинает плакать.
- Ты не плачь, - прошу я, - не надо плакать. Обижают тебя здесь?
Женщина отрицательно качает головой.
- Нет, - говорит она, - немка добрая. Не дерется. Пацаненок только
ейный камнями иногда кидает. А так - ничего. У других хуже. Ты про них не
говори, - перестав плакать, просит она, - ты про нас говори.
- Ладно.
- Про дом.
- Ладно.
- У тебя тоже цветы есть?
- Есть. Столетник.
Надя улыбается:
- Это какой же такой столетник?
- С иголками. От всех болезней помогает.
- Да?
- Честное слово.