солнце. Было, как и всегда после сильной метели, недвижно, тихо, даже
виновато-тихо. Леса заснеженные, утесы с белыми прожилками по расщелинам и
падям окутаны стынью. Под деревьями, у заборов, в логах и возле конюшни --
свежие наметы, еще не слежавшиеся в пласты. С бугров и от крыльца избушки
снег весь счистило. Избы совхоза, наклонно сбегающие с обоих косогоров к
речушке Собакиной, уже с растворенными ставнями. Возле школы катаются и
гомонят ребятишки. Над конторой увядшим маком обвис заиндевелый флаг. На
ферме орут свиньи. Одна вырвалась из ворот и, ослепленная солнцем, запрыгала
туда-сюда, норовисто взбрыкивая ядреным задом.
голенищами катко бегал вокруг сгрудившихся подвод, сосал цигарку,
приклеившуюся к губе, и отправлял подводу за подводой. Он был шорником и
старшим конюхом -- догадался я и поблагодарил его за приют.
минуту между делом бросить: -- Катерине Петровне поклон скажи. Дарья
Митрофановна, конюшиха из Собакина кланяется.
катанки, подшитые крупной строчкой, на тужурку с оторванным карманом. Она
выплюнула цигарку, подобрала волосы под шапку, затянула полушалок на груди и
первый раз за все время, как мы встретились, улыбнулась:
дожила! -- обратилась она к коновозчикам с улыбкой и развела руками. -- Я ж
кума бабушке твоей буду. Василья примала. Пишет ли он с войны-то? У кумы
запамятовала спросить.
словом и действием: не будь лишку к людям приметлив, будь лучше к людям
приветлив, а я все вляпываюсь мордой в дерьмо. И желая, как обычно,
вывернуться, загладить неловкость, я хотел сообщить Дарье Митрофановне
скорбное -- нет ее крестника, уже нет -- убили Василия Ильича на войне. Но
лицо женщины было озарено такой простодушной улыбкой, такое на нем было
застенчивое удивление самой собою, что не захотелось мне огорчать ее в такую
минуту, и, пробормотав под нос слова благодарности, упал на уцелившуюся с
горы подводу и уже издали, с Собакинской речки, по которой раскатисто
выбегала дорога на Енисей, помахал Дарье Митрофановне. Неловко -- не
вспомнил человека. Стало быть, давно видел. Но тут и оправдание есть:
во-первых, у бабушки кумовей -- хоть лошадиную голову приставь -- всех не
упомнишь! Во-вторых -- время и война успели изменить до неузнаваемости эту
бабушкину куму.
штабелей, меж которых я провалился ночью, круглыми дулами целились из снега.
Под бревна набило снегу, и они слепились одно с другим, сверху козырьками
припаялись белые пластушины. На такую вот пластушину и ступил я ночью...
наполнено утомленным роздыхом межпогодья. Могло вот-вот снова подуть, но
пока кругом белый неподвижный покой.
приверхе льдом остров. Как это ни удивительно, шел я в ночи единственно
правильным путем -- по целику, меж торосов, срезая путь. Видно, в родных
местах и слепой ходит как надо! На дороге -- она от приверхи острова
сворачивала влево, к устью Большой Слизневки и накосо пересекала Енисей, --
на дороге этой я бы замерз или ознобился до инвалидности.
пальто. Тепла и от того и от другого мало, но дыханием отгоняет щипучую
стужу. Полотенце и воротник обросли куржаком. Сквозь расчес куржака видно
дорогу, помеченную вехами, елушками, вершинками пихт, сучками, палками.
полуколечком тощий серпик и светится над дугами зябкий, никому не нужный,
привязался и светится. Ночью надо светиться, когда люди блуждают и погибают
по дурости иль по нужде, чтоб "месяшно" было. Лошади трусят неспешной
рысцой, попрыгивает месяцок вверху, катится куда-то вместе с нами. Скрипят
сани, повизгивают полозья. На свежих ночных заметах сани бурлят, визг
полозьев и щелк подков притихают, отводины саней скатываются то влево, то
вправо. На подводах через три-четыре лошади маячит забившийся в голову саней
седок -- баба или парнишка.
мохнатыми от куржака мордами. Ни колокольца под дугой, ни медного
позвякивания бляшек, какими любили сибиряки украшать упряжь. Сбруи на
лошадях -- горе с луком: мочальные завертки, пеньковые вожжи,
чинЕные-перечинЕные хомуты, веревочные узды.
Вокруг солнца поразмыло туманную муть, почти стерло месяцок, но солнце в
рыжей шерстке и не греет. Оно зависло на пухлых дымах, поднявшихся
высоко-высоко над домами. Крепкие лиственные избы крышами да трубами темнеют
в сугробах.
металлом сверкнет окно на чьем-то подворье да взбрехнет собака. Лес,
спустившийся с увалов к огородам села, недвижен и пестр. Огороды, как
упряжь, сдерживают разбежавшиеся под гору дома, не дают им упасть с берега.
А на реке бесконечно пересыпается искрами снег, и льдины пускают
ослепительные просверки в насупленные, темные скалы, внутри которых время от
времени щелкает сухо, без отголоска -- рвет морозом камень.
кажется оно таким сиротливым и чистым, что щемит у меня сердце.
обгоняет меня и начинает взниматься вверх по Большой Слизневке -- за сеном.
На этой речке была когда-то дедушкина мельница, и я там рыбачил хариусов, а
бабушка теряла меня. Теперь здесь лесоучасток, работает движок, у гаража
трещат машины и фукает пламенем бункер газогенераторного трактора. Мельницу
растаскали на дрова, остатки спалили. Лишь белый хребтик плотинки означал то
место, где она прежде стояла.
что трудно мне будет вдали от него, начинает меня томить.
незнакомая женщина с ведрами, должно быть, эвакуированная. Из подворотни
юшковского дома выкатился и залаял на меня пес, но тут же усмирился, подошел
ко мне, понюхал карман, в котором был хлеб. Мария Юшкова сбрасывала с сарая
сено корове, увидела меня, поздоровалась. Я спросил, где Ванька, мой
однокашник, и она со вздохом сообщила, что Ваньку вызвали на приписку в
Березовский военкомат. Я перевел дух, пошел медленней.
неходкой жизнью, веками сложенным чередом. Однако порядочно домов исчезло,
проданы в город, перевезены на известковый завод и лесоучасток. На месте
домов дыры, словно не дома из жилых порядков, а зубы вынуты клещами изо рта.
Суровы ликом сибирские деревни, и на нашем селе, придавленном снегами и
морозом, еще и скорбь какая-то невыносимая -- нет мужиков, стало быть, и
лошадей нету, не звенят пилы, не стучат колуны по дворам, не слышно веселых
привычных матерков, но дымятся трубы, село живет наперекор лихому времени. С
этой, именно с этой встречи с родным селом-деревушкой останется в душе моей
вера в незыблемость мира. До тех пор, пока есть в нем она, моя странная
земная деревушка, так и будут жить они сообща -- деревушка в мире и мир в
деревушке.
обрадовался, что ворота не заложены. Раскатился по крашеному полу сенок и
ввалился в избу. Изба эта куплена лесоучастком, где работал шофером Тимофей
Храмов -- второй Августин муж. Незадолго до войны семью лучшего
шофера-лесовывозчика переселили сюда.
что закрытой русской печки, коровьим пойлом и брюквенными паренками.
поскорее расшнуровывать ботинки. Из горницы на голос выглянула Августа,
маленькая, совсем усохшая, курносая.
-- Да кто тебя гнал в такую морозину? Тошно мне! Ладно, хоть бабушки-то нет.
Приохалась бы... Тошно мне!
зубами тесемки шапки, потому что от дыхания узел заледенел. Попутно делала
она разные дела: ломала лучину, набрасывала в железную печку дров, ставила
чугунок с похлебкой, забеленной молоком. Из горницы, держась за косяки,
выглянули черноглазая Лийка и беленькая, пухленькая, с ямочками на щеках
Капа. В глуби горницы отдаленно орала старческим, треснутым голосом Лидка.
места.
шибко у тебя распухло. В синяках все. Дрался ли, чЕ ли?
корочку. Остатки пайки, завалянной в кармане, протянул Августе.
печку скутала. Ись-то сильно хочешь?