отклонял официальные приглашения, предпочитая им свободное, с глазу на
глаз, общение с госпожой сенаторшей.
а потом пойти к Герде, объясниться с ней, заставить ее говорить? Но Герду
говорить не заставишь, с ней не объяснишься. Да и о чем? Брак их основан
на взаимном понимании, взаимном уважении и доверии. Не стоит делать себя
смешным еще и в ее глазах. Разыгрывать ревнивца - значит подтверждать
правоту сплетников, усиливать скандал, предавать его гласности...
Испытывал ли он ревность? К кому? Из-за чего? Ах, да ни в какой степени!
Ревность - сильное чувство, оно толкает человека на действия, пусть
неправильные, сумасбродные, но захватывающие его целиком, раскрепощающие
его душу. А он? Он испытывает только страх, мучительный страх вконец
затравленного человека.
одеколоном, и опять спускается вниз, полный решимости во что бы то ни
стало нарушить тишину в большой гостиной. Но стоило ему взяться за черную
с позолотой ручку белой двери, как разражалась бурная музыка. Он
поворачивался, уходил, спускался по черной лестнице в нижний этаж, шел в
сад через прихожую и каменные сени, возвращался, поглаживал медведя,
поднявшегося на задние лапы, останавливался на нижней площадке, возле
аквариума с золотыми рыбками, нигде не находил покоя, прислушивался,
подстерегал, подавленный стыдом и горем, гонимый страхом - равно перед
тайным и перед открытым скандалом...
в пролет лестницы, маленький Иоганн вышел из своей комнаты и по ступенькам
"балкона" спустился в коридор, направляясь в комнату к Иде Юнгман. Он шел,
постукивая по стене учебником, и уже совсем было собрался, опустив глаза и
тихонько поздоровавшись, проскользнуть мимо отца, но тот остановил его.
говорить четко, уверенно и вразумительно, отвечал:
накладную, правило из французской грамматики, реки Северной Америки,
выправить сочинение...
и не понизил к концу фразы голос, - ведь больше ему назвать было нечего, и
весь ответ звучал как-то отрывочно и неопределенно.
поднимая глаз.
руках свободную руку Ганно и, явно не расслышав его ответа, бессознательно
ощупывал нежные суставы детской кисти. И вдруг Ганно услышал то, что не
стояло ни в какой связи с их разговором, - услышал тихий, срывающийся от
страха, почти заклинающий голос, никогда не слышанный им, и все же голос
отца:
посмотрел открытым, ясным, любящим взглядом, как никогда не смотрел раньше
на отца, на это лицо с покрасневшими веками под светлыми бровями и
бледными, немного одутловатыми щеками, которые как-то безжизненно
прочерчивались узкими, вытянутыми в струнку усами. Бог весть, много ли он
понял. Одно только можно сказать с уверенностью - и оба они это
почувствовали: в секунду, когда взоры их встретились, между ними исчезла
всякая отчужденность, холодность, всякая неловкость и взаимное
непонимание, - настолько, что Томас Будденброк твердо знал теперь: не
только в данное мгновенье, но и всегда, когда речь будет идти не о
бодрости, деловитости, а о страхе и боли, он может твердо полагаться на
любовь и преданность сына.
мимо такого открытия. В ту пору он строже, чем когда-либо, следил за
практической подготовкой Ганно к будущей деятельной жизни, проверял его
способности, требовал от него решительных изъявлений любви к будущему
призванию и приходил в ярость при малейшем признаке сопротивления или
равнодушия. Ибо сорока восьми лет от роду Томас Будденброк решил, что дни
его сочтены, и уже начал считаться с возможностью близкой смерти.
бессонница, головокружения и приступы озноба, которым он всегда был
подвержен, уже не раз вынуждали его обращаться за советом к доктору
Лангхальсу. Но заставить себя исполнять врачебные предписания он не мог.
На это у него уже не хватало силы воли, надломившейся за годы мучительной
апатии. Он начал долго спать по утрам, и хотя каждый вечер сердито
принимал решение рано встать и перед чаем совершить предписанную прогулку,
но осуществил это на деле только раза два или три. И так во всем.
Непрестанное напряжение воли, безуспешное и не приносящее удовлетворения,
терзало его самолюбие, временами доводило его до отчаяния. Он отнюдь не
собирался отказываться от легкого дурмана маленьких крепких русских
папирос, которые с юношеских лет привык курить в огромном количестве.
Доктору Лангхальсу он так и заявил: "Видите ли, доктор, запрещать мне
курить - ваша обязанность, кстати сказать, не слишком трудная и даже
приятная, а вот придерживаться этого запрета - уж мое дело! Тут вам
остается только наблюдать... Отныне мы будем вместе работать над моим
здоровьем, хотя роли распределены очень несправедливо - мне достанется
львиная доля работы! Да, да, не смейтесь! Я не шучу... Скверная штука
работать в одиночку... Не закурить ли нам? Прошу! - И он протянул ему свой
тульский портсигар.
что долго это продолжаться не может и конец уже не за горами. Странные
предчувствия посещали его. Так, например, за столом ему вдруг начинало
казаться, что он не сидит дома со своими, а смотрит на них из каких-то
далеких, туманных сфер... "Я умру", - говорил он себе, и снова призывал
Ганно, опять пытался воздействовать на него:
придется занять мое место! Я тоже рано вступил в дело... Пойми же, что
твое равнодушие мучит меня! Решился ты наконец?.. "Да, да" - это не
ответ... Ты так и не даешь мне ответа! Я спрашиваю, решился ли ты взяться
за работу смело, радостно... Или ты думаешь, что у нас достаточно денег и
тебе можно будет ничего не делать? У тебя ничего нет или только самая
малость, ты будешь полностью предоставлен сам себе! Если ты хочешь жить, и
жить хорошо, тебе придется трудиться - трудиться много, напряженно,
больше, чем трудился я...
Что-то другое, новое, нашло на него, завладело его душой, заставило
работать его утомленный мозг. С тех пор как земной конец перестал быть для
него отвлеченной, теоретической, а потому не приковывающей к себе внимания
неизбежностью, а сделался чем-то совсем близким, ощутимым и требующим
непосредственной, практической подготовки, Томас Будденброк начал
задумываться, копаться в себе, испытывать свое отношение к смерти, к
потустороннему миру. И едва сделав эту попытку, он постиг всю безнадежную
незрелость и неподготовленность своей души к смерти.
что его отец умел так хорошо сочетать с практической деловитостью и что
впоследствии усвоила его мать, - всегда было чуждо Томасу Будденброку; к
началу и концу вещей он всю жизнь относился со светским скептицизмом
своего деда. Но, будучи человеком более глубоких запросов, более гибкого
ума и тяготея к метафизике, он не мог удовлетворяться поверхностным
жизнелюбием старого Иоганна Будденброка; вопросы вечности и бессмертия он
понимал исторически, говоря себе, что жил в предках и будет жить в
потомках. Эта мысль не только согласовалась с его родовым инстинктом, с
патрицианским самосознанием, с уважением к истории семьи, но и давала ему
силу для его деятельности, подстегивала его честолюбие и подкрепляла,
поддерживала его во всех жизненных начинаниях. А теперь, перед всевидящим
оком близкой смерти, она вдруг рухнула, рассыпалась в прах, не способная
даровать ему хотя бы час покоя и сознания готовности к смерти.
католицизму, в нем жило серьезное, глубокое, суровое до самоистязания,
неумолимое чувство долга, отличающее истинного, убежденного протестанта.
Нет, перед лицом высшего и последнего не существовало никакой помощи
извне, никакого посредничества, отпущения грехов и утешительного забвения.
В одиночестве, только собственными силами, в поте лица своего, пока не
поздно, надо разрешить загадку, достичь полной готовности к смерти или
уйти из этого мира в отчаянии. И Томас Будденброк разочарованно и
безнадежно отвернулся от своего единственного сына, в котором надеялся
жить дальше, омоложенный, сильный, и в торопливом страхе начал искать
правды, которая ведь должна была где-то существовать для него.
синеве над симметрично разбитым садом на Фишергрубе; в ветвях орешника,
словно вопрошая о чем-то, чирикали птицы; струи фонтана плескались в венке
посаженных вкруг него высоких лиловых ирисов, и запах сирени, увы, мешался
с запахом сладкого сиропа, который теплый ветерок доносил с соседней
кондитерской фабрики. К вящему изумлению служащих, сенатор теперь часто
уходил из конторы в разгар рабочего дня и, заложив руки за спину,
отправлялся в сад - там он разравнивал гравий на дорожках, выуживал тину
из фонтана, подвязывал розовые кусты... Лицо его со светлыми бровями, из
которых одна была чуть выше другой, за этими занятиями становилось
серьезным, внимательным, но его мысли блуждали где-то во мраке, по
трудным, ему одному ведомым тропам.
виноградом, и невидящим взглядом смотрел на заднюю кирпичную стену своего