взглядом. Она ступила на лавку, куда не могли добраться девчонки, и,
вытянувшись, достала с верхней полки посудника бордовую тряпицу, удивительно
мне знакомую. Покуда тетка разворачивала тряпицу, вспомнилось: это лоскут от
бабушкиной, когда-то знаменитой праздничной кофты. В тряпице оказались три
древних, оплывших от телесного тепла, лампасейки и кусочек затасканного
серого сахара.
бабушку: -- "Мотри, штоб девки не слопали! Я им давала, и будет!" Об том,
что письмо тебе послала, она знает, -- пояснила Августа уже без лукавой
прищурки и ознобно подавила вздох, докатившийся до губ.
и когда теперь увидимся?" -- кручинился я и колол сахар на маленькие
комочки.
вроде бы вялым, обременительным, по словам, которые она говорила только по
необходимости, и все по тому же щипку пальцами, которыми она то и дело
вылавливала что-то изо рта и выловить никак не могла.
Рассказывает про бабушку и в то же время научает девчонок, чтобы они не
хрумкали лампасейки, а сосали бы их -- так надольше хватит.
рассказывать про бабушку мою с подковырками, с улыбкою. -- "Гуска, выходи
замуж за линтенанта! Линтенант большу карточку получат". Я говорю -- где его
взять, линтенанта-то? В деревне нету, в город ехать недосуг -- ребятишки не
отпускают. "Я подомовничаю хоть два, хоть три дня. Ступай в город, глядишь,
сосватаешься. Раз похоронная пришла, чЕ сделашь? И не зубоскаль! Время
приспело такое -- всяк спасаться должен. У тебя ребятишки, и об них подумать
следует..." Я говорю -- сосватала ты меня раз за Девяткина, да сама я
сосваталась за Храмова, и хватит! Приплод большой. В тебя удалась --
родливая! Она сердится. На печь заберется и говорит, иной раз уж вовсе
несуразное несет. Не тронулась бы... -- Августа открыто, по-бабьи вздохнула.
-- Нынче это нехитрое дело. Тебе табаку принести?
оставалось. Брюквенная рассада вымерзла. Он посеял семена турецкого табаку.
Пускай цветет, сказал, девчонкам забава. А табак оказался -- самодрал
расейскай. Я заламывала его, потом срубила, в бороздах держала, все делала,
как тятя покойничек. Крепкущий получился -- спасенья нету. Хресник мой,
Кеша-то, пробовал -- накашлялся.
сушил волглые листья на железной печке, пока мял их, чихал и свертывал
цигарку, у меня прояснилось в голове.
мужчине, и полагалось говорить. Зря, что ли, Августа вызвала меня со станции
Енисей, из школы фэзэо? -- Вот что. Беда сейчас не у одной у тебя. Многим
внове беды. Тебе не привыкать. Обколотилась. Жить надо. Девки у тебя.
по тесаному, замытому бревну. -- Господи-и-и! Кем мой век заеденный? Кто
сглазил его? Сызмальства. С малолетства самого как взяло меня! Ну чем я, чем
я хуже других? Марея живет! Кольча тот и другой в чести и достатке. Все
живут, как люди, а я маюсь, а я бьюсь, как сорожина об лед...
вышла замуж за грамотного, пьющего мужика по фамилии Девяткин. Из самоходов
он был. Бедовый. Пал в пьяной драке, оставив на память Августе Алешку.
Сколько горя, насмешек и наветов перетерпела Августа из-за Алешки, не
перечесть. Алешка выдался в отца драчливым и в мать трудолюбивым. Как
подрос, хорошо начал помогать матери и поддерживать ее, но сейчас он уже
отрезанный ломоть, учится ремеслу. Он перворазрядник шахматист, по лыжам
бьет все рекорды в школе. На селе про Алешку теперь говорят: "Вот те и наВот
те и немтырь!.."
Большая семья Храмовых переселилась на Слизневский участок из той самой
слободы, которую вспоминал я вчера, когда топал по Енисею. Семья Храмовых
была тиха, уважительна и работяща. Всеми она почиталась и на лесоучастке, и
в селе нашем, безалаберном и приветливом. Однако и в этой семье выделялся
мягкостью характера, какой-то юношеской застенчивостью старший сын Тимофей.
Он из-за скромности характера так долго и не женился, должно быть. Тимофей
даже Алешку как-то сумел к себе приручить, и тот от любви к нему, к отчиму,
от благодарности, что ли, выучил и с блаженной улыбкой повторял; "Па-па!
Па-па!"
терпеть и ждать, чтоб Августа выревелась, напричиталась. Иного средства от
беды люди еще не придумали.
скошенный рот, в который ручьем бежали слезы. Меня и самого душило, и с
трудом я держался, чтобы не завыть. Выдрать бы из головы горсть волос, если
б они были. Изрубить бы чего-нибудь в щепье!
равно слушал -- она затем и позвала меня. Больше ей теперь некому рассказать
о своей бабьей недоле-юдоли, некому пожаловаться на судьбу.
растрепались, лицо опухло; засветились красные жилки в выплаканных глазах,
губы и нос тоже распухли.
вымолвила она. -- Надумала я удавиться. И веревку припасла -- дрова на ней
осенесь из реки вытаскивала. Алешка при месте, теперь не пропадет. Девчонок
тоже приберут в детдом, кормить, одевать станут. А то и мне смерть, и им
смерть... -- Она сказала об этом так, как прежде люди говорили, что дом надо
подрубать, кабы не завалился; что пора переходить с бадогов на другую работу
-- поясница отнимается; что на Манской гриве рыжиков и брусницы будет, по
приметам, -- хоть коробом вози.
сделалось, меня шатало.
-- Перестань! -- еще громче закричал я, хоть Августа ничего уже не говорила.
Девчонки затопотили по шатким половицам и затихли, снова, должно быть,
укрылись под кроватью.
понимаешь, чЕ говоришь? Спятила! Не бабушка, ты спятила!
шорницкой. Пытаясь побороть этот сотрясающий все нутро озноб, я бегал по
кути, махал кулаками, сбивался с шепота на крик и говорил, говорил какие-то
слова о детях, о войне, о фэзэо, о вчерашней ночи, о том, как мне хотелось
жить!.. Приводил исторические примеры. Великих людей вспоминал, мучеников и
мучениц, декабристок и декабристов; ссыльного Васю-поляка и других ссыльных,
кои никогда не переводились в нашем селе. Пришла на ум недавно прочитанная
книга о Томмазо Кампанелле.
кути. -- В крокодиловой яме сидел! В воде по горло! На колу сидел -- не
сдавался! Даже книжку сочинял. "Город солнца" называется. Про будущее про
наше. Как все станут жить в радости и согласье...
Девчонки тоже вылезли из-под кровати и внимают с открытыми ртами. Я
споткнулся средь кути и конфузливо умолк.
послушала... -- Августа опять что-то поцепляла щепоткой во рту, затем
промакнула платком лицо и отстраненно вздохнула.
крошить ножиком табак. Лийка полезла на скамейку -- отрывать очередной
листок календаря на цигарку.
передышку она сделала среди трудного пути и снова снарядилась в дорогу,
подготовилась к делам своим, вечным, миру не заметным.
"Оратор! -- изничтожал я себя. -- Олух царя небесного! Еще стишки бы
почитал, песенки продекламировал..."
окурок. -- Надо Кешу позвать.
обязательно что-нибудь придумаем, хотя и говорится: деревенская родня что
зубная боль, да куда ж без нее? Припрет, так сразу о ней вспомнишь.
голос еле слышен, а глаза, как у теленка, с тягучей, сонной поволокою. Нрава
он для нашего села неподходящего. Драться не умел и не любил. Если его
дразнили, обирали, тыкали -- молчал или плакал, и слезы катились по его
незащищенному лицу так, что жалко становилось Кешу. Мы, его братья, родные и
двоюродные, почему-то думали, что он больной, и обороняли наперешиб, и
однажды я чуть было не утопил парнишку, нагло отобравшего у Кеши игрушки,