обросший подбородок упирался в разношенный ворот самовязаного теплого
свитера. Резиновые сапоги с высокими голенищами были аккуратно клеены во
взъемах и по сгибам голенищ. На боку висела вместительная брезентовая сумка,
и от нее слабо донесло запахом той рыбы, которую никогда не спутаешь ни с
чем, едва слышный, как бы замешенный на белом лесном снегу, чуть отдающий
огуречной свежестью и еще какой-то сквозно струящейся, редкой травкой, но
все это вместе пахло просто рекой, хорошей, горной, стремительной рекой.
палочка, не сучок, а удилище, вершинка у которого бамбуковая, наконечник же
из тонкой, стеклышком скобленной черемушки, половинки удилища соединены
жестяными трубочками. Удилище прямо и в меру жидко, поплавка на леске не
было. Но я только секунду-другую смотрел на обряду рыбака. Заметив, что
правый рукав, в который человек все время втягивал руку, тяжело набряк и
скоробился, я сначала думал -- от мокра и слизи, однако, присмотревшись,
обнаружил, что обшлаг плаща, петелька телогрейки, выставившаяся из-под него,
даже пуговица в каком-то красном налете, как бы в засохшей кирпичной жиже. И
вдруг меня прохватило жаром: "Да это же кровь!"
мою сторону толсто замотанную руку. -- Гемофилия.
с детства, не побывай на фронте, не повидай всяких страстей и чудес, так и
сказал бы, наверное: "Какие же черти носят тебя по лесу с такой болезнью?" А
тут поскорее поднялся, подшевелил огонь, бросив в него сухих сучков, чтоб
ярче горело, подсунул на уголья котелок с остатками чая и спросил:
платок, протянул его рыбаку, он кивнул -- сгодится. Вспомнив про хлеб -- он
у меня хранится в холщовом кошельке, -- вынул поклажу из рюкзака.
тем мокрее и тяжелее делались от крови тряпки, и я ожидал увидеть рану
большую на руке, но, размотав кисть и вытерев пальцы, нигде ничего не
обнаружил.
проклятый! Как я ни остерегался, все-таки ткнулся, и вот...
на брюшке большого пальца, едва заметная, возникла бисеринка, и пока я
прицеливался обмотнуть на руке платок, налилась со спелую брусничнику,
округлилась, лопнула и тонкой ниточкой потянулась по запястью под рукав.
наколешься и поцарапаешься, -- продолжал уже бодрее говорить человек, как бы
оправдываясь передо мною.
кашлянуть, хоть бы не кашлянуть, а тебя душит, а тебя душит... Ну и
забухаешь... Рябчика как ветром сдунет...
утолив жажду, поведал мне о том, что болезнь эта у него прирожденная, что
сам он из Ленинграда, здесь, на Урале, живет его сестра, и он каждый отпуск
ездит к ней, да и не столько к ней, сколько подивиться на уральскую, такую
могучую древнюю природу, осенями дивную и тихую. Нигде нет более такой
осени. Но главное, страсть свою потешить -- нет для него большей радости,
чем харюзование, особенно осенями, когда хариус катится из мелких речек.
Предупреждая мой вопрос -- как же с такой болезнью один по тайге? -- немного
оживленный чаем, рыбак добродушно и все так же чуть виновато и доверительно
улыбнулся:
надышусь, насмотрюсь, нарадуюсь за тот век, который мне отпущен. Пусть он
недолгий век, но видел я красот, изведал радостей сколько!..
новый знакомый говорил о рыбалке, об Урале, реки и леса которого он, к
удивлению моему, знал куда как лучше меня, пять лет здесь прожившего, я
напрягал память, пытаясь вспомнить кровоостанавливающие средства, ибо платок
мой и поверху примотанный холщовый мешочек уже пробило изнутри репейно
ощетиненным пятнышком, но ничего, кроме крапивы, не вспомнил.
спустился в распадок, где и нарвал лесной крапивки, вымочившись в дурнине
почти до ворота. Пока бродил во тьме, рвал крапивку, вспомнил о змеевике --
кажется, верное кровоостанавливающее средство, особенно корень. Еще бы
зверобойчика хоть кустик сыскать -- от всех бед и болезней трава, ну а
подорожник-то всюду найдется.
зеленой юбкой рассевшегося, отыскивая в невыбитых литовкой углах лечебную
траву, повторяя, чтоб не забыть, начало деревенского наговора: "Горец,
горец, почечуйный, перечный, птичий, змеиный или еще какой молодец, --
покажись мне, откройся..."
примет отыскать траву, да еще в потемках -- все жухлы, бледны. Однако в
теньке среди оплывших морковников и мочалкой свитых трав я нашел все же
былки бледно доцветающих стрелок змеевика и рядом его собрата -- ветвистый
перечный горец, для верности пожевал и ощутил с детства не забытую, почти
щавельную кислинку.
возле утихшего муравейника сыскал и ветки зверобоя с отгоревшими восковыми
цветочками. Подорожник рвал на ощупь возле речной тропы.
ножиком. Мой новый товарищ смотрел на меня и рассказывал про Ленинград,
воспринимая как что-то должное мои хлопоты -- верный признак того, что сам
он много помогал людям.
рыбак. -- Утихает горе. Люди, природа -- все-все как бы вновь и новой,
какой-то неведомой добротой открываются нам... Жить бы да жить...
от бессильного недоумения и внутри занявшегося холода, вытер капельку крови
с брюшка пальца, залепил прокол величиной с иголочное ушко кашицей
подорожника, завязал руку оторванным от нательной рубахи лоскутом и указал
на котелок:
маслом, потом разошелся в еде и прямо с кожуркой уплел пару моих, почти до
хруста упекшихся в углях картошек. Я тем временем еще раз спустился к речке
с котелком, вернулся с водой, и рыбак ублаженно молвил:
бродяги! -- кивнул я на распадок.
тут наготове...
лицом к костру, выставив завязанную руку на тепло, и быстро утих. Спал он
младенчески тихо, не шевелясь, и я порой вскидывал голову, живой ли. Еще
один встречный, еще одно удивление человеческой недолей, силой его, величием
перед неотвратимой смертью.
обреченными угнетало меня. Происходило это еще и от спокойствия человека, от
его невысказанной боли и обиды на судьбу. Но общение с ним не давило.
Обезоруживала его обыденная, прямодушная откровенность, в которой не было
места истерике, зависти и ненависти к тем, кто живет и останется жить после
него, -- признак здоровой натуры, трезвого ума и незлого характера.