рыбака спокойным теплом, и в поздний час, в студеное предутрие, сам уснул
мгновенно и глубоко.
зеленой отаве, вдоль берегов Усьвы, на ельниках и последних листьях осин и
берез белел иней. Каждая хвоинка на пихте с той стороны, где недоставало
тепло огня, была как бы обмакнута в серебряную краску. Внизу, в распадке,
звонко и беззаботно пищал рябчик, у реки трещали дрозды и, отяжелев намокшим
пером, коротко перелетали над землей, шарахались в ельниках, осыпая иней, --
птица тянула на рябинники.
обнаружил рыбака. На сене лежал клетчатый листочек, вырванный из блокнота, и
на нем было написано: "Спасибо, брат!" Я осмотрел листочек с обеих сторон --
он был чист, не захватан кровью. "И слава Богу!" -- сказал я себе, поскорее
собираясь. Под пихтой, подальше от тепла, что-то серебрилось. Я наклонился:
три отборных крупных хариуса чуть прикрыты сырым мхом и веткой пихты.
забродом стоял на струе и редко, плавно взмахивал удилищем -- искусник,
рыбачит на обманку!
торопливо надел рюкзак и поспешил из ельников на опушку, к белолесью, вдоль
которого уже пели, заливались задиристые петушки, и мама-рябчиха понапрасну
серчала и сипела с земли, призывая неразумных молодцов к осторожности и
благоразумию.
словно били леса в колокола, пробуждая к жизни все сущее на земле.
встреченная мной на уральском лесоучастке, расположенном возле самой
отметки: "Европа-Азия", что неподалеку от станции Теплая гора.
от застенчивости, самые мудрые и гуманные правители упрятывали лагеря в
самую недоступную глухомань.
лесов, на самом Уральском хребте затерявшийся поселок без названия, лагеря в
нем уже не было, все ж остальное как было, так и осталось, даже часть
"контингента" сохранилась, та, которой уходить и уезжать было некуда и не к
кому.
конце, значит, к ближнему, примитивно рубленному бараку. Довольно обширная
комната с большой беленой плитой и узкой боковушкой за нею была заставлена
железными кроватями, заправленными двумя простынями, с плоской, стружкой
пахнущей, быстро мнущейся жесткой подушкой. Помещение, беленное прямо по
бревнам и по мху в пазах, похожем на заледенелый куржак, по середке комнаты
тесовый стол, прикинутый чиненой простыней, по углам две тумбочки с дырками
вместо ручек, кем-то давно расковырянными, некрашеный пол хорошо прошеркан
голиком с дресвою и поверху как бы отполирован водою из проруби. Меж
небольших, уже перекосившихся окон портрет Сталина в мундире военном, с
трубкой, и всем известный портрет Ленина с той милой искоркой в беззрачных
азиатских глазах, с той детски доверительной улыбкой, которая предназначена
была всех обаять и к себе расположить. Суровая опрятность заезжей комнаты
как бы усиливалась сиянием громадной электрической лампочки, ввинченной
прямо в жестяной футляр, склепанный в виде подноса и прибитый к потолку.
кутающаяся в полушубок, в накинутой на плечи телогрейке, молча выслушала
начальниковы распоряжения -- сделать все как надо, и предложила мне
раздеваться, если надо, умыться и полежать на любой из коек, она, когда
народ после смены схлынет, коли требуется, может сходить в столовку, да хоть
и в магазин.
приправлен запахом преющего дерева. Я разулся, прилег поверх одеяла,
послушал, как подле уха, за кроватью, в подвешенную бутылку по веревочке
скатывается вода и под эту, вкрадчиво звучащую, легкую капель незаметно
уснул. Ехали-то на санях долго да по морозной тайге, и вообще после дымного
и шумного города меня всегда расслабляло, убаюкивало поселковой тишиной,
сладыо лесного воздуха.
снежным пространствам и невдруг узнал сторожиху заезжей комнаты.
достал из кармана деньги, и женщина -- начальник участка назвал ее Гутькой
-- затягивая концы полушалка, прихватив сумку, не спрашивая, чего купить,
ушла, так громко хлопнув дверью, что моргнула сияющая лампочка и в часто
подвешенные к подоконникам бутылки проворней закапало, где и потекло.
хозяйничать у плиты, внутри которой, под серой пленкой краснели и порой
искрили уголья, приказав мне покудова прогуляться по поселку.
последние штрихи, хлопотала Гутя. Фуфайку и полушалок она сняла, оказалась
при довольно окладистой, но осаженной и как бы омужиченной фигуре, руки ее
были крупны с простудой траченными бабками, голова вразброс седа. Щеки
женщины слегка разгорелись от румянца, впрочем, никак не стершего с лица
прикипелой серой обветренности, пыльно осевшей в глубоких морщинах.
чашек, блюдечек и тарелок, наполненных магазинной снедью, на хлебной доске
крупно было нарезано холодное мясо и в алюминиевой, от лагеря оставшейся
посудине, присыпанные перцем и луком, выкинули мокрые хвосты малосольные
харюзы.
осени охотничало тут начальство из Теплой горы, сохатого застрелили, рыбы
нарыбачили, гуляли, конечно, и вот, -- она глянула на меня пристальней,
засунула руку под стол и выудила поллитровку, -- не спросясь купила,
начальник сказал, с устатку полагается. Он зайдет.
по тому, как Гутя быстро и радостно налила в стопки, да броском, едва успев
сказать "На здоровье!" -- выпила водочку -- понял я, занятие это ей
привычное и выпивает она к душе.
удовольствием выпил еще рюмочку, не сразу заметив, что Гутя, выпивая, ничего
почти не ест и делается все мрачнее и мрачнее.
Всем сыта. Во как сыта! -- черкнула она себя ребром руки по горлу.
порядке, умело вылил в себя и одним глотком проглотил стопку водки, погрозил
пальцем Гуте -- "смотри у меня!" -- и умчался -- дела.
вдох в себя, обозвала его поганым словом. Заметив, что я чего-то все же
расслышал, ворчливо пояснила:
может.
о себе, хотя я ее и не просил об этом, но чувствовал, однако, что исповеди
мне все равно не миновать. От конюха, везшего меня на лесоучасток, из
мимолетной беседы с начальником лесоучастка, из поездок по здешним лесам я
знал много всякой всячины, и об этом поселочке тоже кое-что ведал. Тут, в
лесной затени властвовал произвол, был он почему-то особенно свиреп в самых
беззащитных местах, в детских исправительно-трудовых колониях, в лагерях для
инвалидов. Но самый, самый позорный, самый страшный разгул свирепствовал в
женских лагерях и, ой, какие жуткие истории слышал я на лесоучастках, по
баракам, от случайных спутников.
Гути и ее подруги Зои была чудна, почти романтична, остальное, как у всех