и кто-то вопил:
- Бей его гораздо, он, Фома, жирен!
И врывавшийся в окна, вместе с этим пьяным ревом,
оглушительный трезвон колоколов казался тоже пьяным.
грубым и наглым.
Перед самым Сенатом среди площади, над грязною
лужею, по которой плавали скорлупы красных пасхаль-
ных яиц, стоял мужик, в одной рубахе - должно быть,
все остальное платье пропил - шатался, как будто разду-
мывал, упасть, или не упасть в лужу, и непристойно
бранился, и громко, на всю площадь, икал. Другой уже
свалился в канаву, и торчавшие оттуда босые ноги барах-
тались беспомощно. Как ни строга была полиция, но в этот
день ничего не могла поделать с пьяными: они валялись
всюду по улицам, как тела убитых на поле сражения. Весь
город был сплошной кабак.
И Сенат, где разговлялся царь с министрами, был
тот же кабак; здесь так же галдели, ругались и
дрались.
Шутовской хор князя-папы заспорил с архиерейскими
певчими, кто лучше поет. Одни запели:
Христос воскреси из мертвых.
А другие продолжали петь:
Заиграй, моя дубинка,
Заваляй, моя волынка.
Царевич вспомнил святую ночь, святую радость, уми-
ление, ожидание чуда - и ему показалось, что он упал
с неба в грязь, как этот пьяный в канаву. Стоило
так начинать, чтобы кончить так. Никакого чуда нет и не
будет, а есть только мерзость запустения на месте святом,
Петр любил Петергоф не меньше Парадиза. Бывая в нем
каждое лето, сам наблюдал за устройством "плезирских
садов, огородных линей, кашкад и фонтанов".
"Одну кашкаду,- приказывал царь,- сделать с брыз-
ганьем, а другую, дабы вода лилась к земле гладко, как
стекло; пирамиду водяную сделать с малыми кашкадами;
перед большою, наверху, историю Еркулову, который де-
рется с гадом седмиглавым, называемым Гидрою, из ко-
торых голов будет идти вода; также телегу Нептуно-
ву с четырьмя морскими лошадями, у которых изо ртов
пойдет вода, и по уступам делать тритоны, яко бы играли
в трубы морские, и действовали бы те тритоны водою,
и образовали бы различные игры водяные. Велеть сри-
совать каждую фонтанну, и прочее хорошее место в перш-
пективе, как французские и римские сады чертятся".
Была белая майская ночь над Петергофом. Взморье
гладко, как стекло. На небе, зеленом, с розовым отливом
перламутра, выступали черные ели и желтые стены двор-
цов. В их тусклых окнах, как в слепых глазах, мерцал
унылый свет зари неугасающей. И все в этом свете казалось
бледным, блеклым; зелень травы и деревьев серой, как
пепел, цветы увядшими. В садах было тихо и пусто. Фон-
таны спали. Только по мшистым ступеням кашкад, да
с ноздревых камней, под сводами гротов, падали редкие
капли, как слезы. Вставал туман, и в нем белели,
как призраки, бесчисленные мраморные боги - целый
Олимп воскресших богов. Здесь, на последних пределах
земли, у Гиперборейского моря, в белую дневную ночь,
подобную ночному дню Аида, в этих бледных тенях те-
ней умершей Эллады была бесконечная грусть. Как будто,
воскреснув, они опять умирали уже второю смертью, от
которой нет воскресения.
Над низеньким стриженым садом, у самого моря, стоял
кирпичный голландский домик - государев дворец Мон-
плезир. Здесь также все было тихо и пусто. Только в од-
ном окне свет: то горела свеча в царской конторке.
За письменным столом сидели друг против друга Петр
и Алексей. В двойном свете свечи и зари лица их, как
в эту ночь, казались призрачно-бледными.
В первый раз, по возвращении в Петербург, царь
допрашивал сына.
Царевич отвечал спокойно, как будто уже не чувство-
вал страха перед отцом, а только усталость и скуку.
- Кто из светских, или духовных ведал твое намерение
противности, и какие слова бывали от тебя к ним, или
от них к тебе?
- Больше ничего не знаю,- в сотый раз отвечал
Алексей.
- Говорил ли такие слова, что я-де плюну на всех -
здорова бы мне чернь была?
- Может быть, и говаривал спьяна. Всего не упомню.
Я пьяный всегда вирал всякие слова и рот имел незатво-
ренный, не мог быть без противных разговоров в кумпа-
ниях и такие слова с надежи на людей бреживал. Сам
ведаешь, батюшка, пьян-де кто не живет... Да это все пустое!
Он посмотрел на отца с такою странною усмешкою, что
тому стало жутко, как будто перед ним был сумасшедший.
Порывшись в бумагах, Петр достал одну из них и пока-
зал царевичу.
- Твоя рука?
- Моя.
То была черновая письма, писанного в Неаполе, к ар-
хиереям и сенаторам, с просьбой, чтоб его не оставили.
- Волей писал?
- Неволей. Принуждал секретарь графа, Шенборна,
Кейль. "Понеже, говорил, есть ведомость, что ты умер, того
ради, пиши, а буде не станешь писать, и мы тебя держать
не станем" - и не вышел вон, покамест я не написал.
Петр указал пальцем на одно место в письме; то
были слова:
"Прошу вас ныне меня не оставить ныне".
Слово ныне повторено было дважды и дважды зачерк-
нуто.
- Сие ныне в какую меру писано и зачем почернено?
- Не упомню,- ответил царевич и побледнел.
Он знал, что в этом зачеркнутом ныне - единст-
венный ключ к самым тайным его мыслям о бунте, о смер-
ти отца, о возможном убийстве его.
- Истинно ли писано неволею?
- Истинно.
Петр встал, вышел в соседнюю комнату, позвал ден-
щика, что-то приказал, вернулся, опять сел за стол и начал
записывать последние показания царевича.
За дверью послышались шаги. Дверь отворилась. Алек-
сей слабо вскрикнул, как будто готов был лишиться чувств.
На пороге стояла Евфросинья.
Он ее не видел с Неаполя. Она уже не была бере-
менна. Должно быть, родила в крепости, куда посадили
ее, тотчас по приезде в Петербург, как узнал он от Якова
Долгорукова.
"Где Селебеный?"- подумал царевич и задрожал, потя-
нулся к ней весь, но тотчас же замер под пристальным
взором отца, только искал глазами глаз ее. Она не смотрела
на него, как будто не видала вовсе.