бархатный зипун, и долгую ордынскую шубу на куньем меху, и шапку
сибирского соболя, и тонкие сапоги цветной новогородской кожи, и несколько
рубах - льняных, серых и белополотняных, среди коих была одна дорогая,
шемаханского шелку. В Новгороде мастер побогател. Увозил он с собою и
местные краски: растертую в порошок желтую охру красивого золотистого
отлива, и темно-вишневую краску, добытую где-то на севере, и дорогую
зелень. По весу всей справы красок у него было больше всего.
поставили укладку с добром. С боярином Феофан простился загодя, в тереме.
обнял и поцеловал трижды, не чинясь, как равного. А провожать до ладьи не
стал. Мастер ехал в Москву, а на московского володетеля сердиты были нынче
все без изъятия граждане Господина Великого Нова-Города...
ведали, что делать. Впрочем, он получил-таки новорубленую избу в
отстроенном уже Чудовом монастыре, в самом Кремнике, куда мог свалить
попервости весь свой груз и, посещая монастырскую трапезную, хотя не
заботить себя мыслями о хлебе насущном.
жалкий.
игуменом монастыря, опиравшимся поначалу на то, что владыка Киприан отбыл
в Киев, а от нового владыки, Пимена, никаких наказов о греческом художнике
не поступало (впрочем, посоветовавшись с кем-то, для чего он дважды и
надолго покидал келью, игумен преложил гнев на милость), удалось наконец
прибрать свои кули и укладки под крышу избы и пообедать в монастырской
трапезной простывшим сочивом и хлебом с кружкою кваса. Впрочем, к еде
греческий мастер и всегда был не зело требователен.
Грязный снег, перемешанный с сажею и щепой, чавкал под ногами, летел
серыми брызгами из-под многочисленных тележных колес. Смерды и горожане в
долгой русской сряде, заляпанной грязью, хлопотливо суетились в улицах.
Повсюду часто и настойчиво-зло стучали топоры. Город строился, вырастая из
грязи и серо-зеленых пластов навезенной глины ослепительно-белыми срубами
новых хором.
кланялся. Рассеянно окидывали взором и отворачивались. Мало ли бородатых и
темноликих снует по городу - фрязин, а то черкашенин али грек, купец,
должно!
осени и уже разложившийся труп, тут же укладывая разъятые части тела в
домовину. Феофана шатнуло посторонь от тяжкого запаха тления.
Представилось на миг, как должен был выглядеть город сразу после ухода
татар, и он поспешил ускорить шаги.
строительным лесом, рядами ошкуренных и уже отесанных бревен, открывался
по-за верхами речной стены вид на реку, тронутую по закраинам льдом, и на
неохватную, тонущую в сумерках, серо-синюю ширь заречья.
послушал, осенив себя крестным знамением, обозрел закопченные стены, едва
отмытые, с проступающею сквозь копоть росписью московских мастеров, так и
не понявши, хорошею или плохой. Он бы сам написал не так (и уже
прикладывалось безотчетно, что ведь надобно станет сбивать прежнюю
обмазку, по крайности делать насечку на стенах, заново обмазывать и лощить
и тогда уже расписывать по новой, невзирая на то, что было здесь до сих
пор). Выйдя на паперть, он вновь погрузился в сумеречное кишение города и
едва нашел дорогу домой, мысля завернуться сейчас в свой тулуп и проспать
до утра в смолистом холоде только что срубленной клети.
слоисто плавал дым, принимая на себя багровые отблески пламени из устья.
Пол был подметен и вымыт, вещи мастера развешаны по спицам и заботливо
разложены вдоль стены, и даже кровать застелена была пышным, набитым
свежею соломою сенником, покрытым сверху полосатою рядниной.
да не ведали, батюшко, где и бродишь! Из утра созывают, вишь, на беседу к
Богоявлению!
оставшиеся гривны-новгородки. Все было, однако, цело. Сказанная ему
вороватость московитов не оправдалась на этот раз. Даже и хлеб, и глиняный
жбан с квасом были приготовлены ему, и блюдо моченой брусницы, что уже и
вовсе растрогало мастера.
изографов, и помолясь, Феофан, в исподнем, улегся спать, скинув верхнее
платье и сапоги и натянув на себя курчавый мех дорожного овчинного зипуна,
с наслаждением вытянувши долгие сухие ноги, порядком промороженные в пути.
Было хорошо, тепло и удобно. Свежая, пахнущая рожью солома упруго
подавалась усталому телу. Едва мерцал огонек лампады. Утихли к ночи
настойчивые топоры, и ветер за стеною уже заводил свою долгую песню,
заметая белым искристым покрывалом испакощенное лоно земли.
дороги полунощницу, отстоял заутреню с литургией в тесном, срубленном абы
как, на время, бревенчатом храме (после сановитых новогородских соборов
показалось особенно тесно и темно) и уже готовился идти с братией в
трапезную, как захлопотанный служка, отозвавши художника посторонь,
повестил, что его зовут и сани уже присланы. Пешком тут, как в Новом
Городе, знатные люди не ходили вовсе.
взметая снежные вихри, огибая чьи-то палаты, горы бревен, теса, драни и
груды строительного мусора, промчались вдоль высокого тына, заворачивали
еще и еще, едва протиснувшись в узости между городовою стеною и церковью,
и наконец стали у крыльца невеликой каменной палаты, пристроенной вплоть
ко храму.
терема) поднялся по кирпичным ступеням и оказался в сводчатом покое, грубо
побеленном, видимо, сразу после пожара города. Навстречу ему выступил
внимательноглазый, с легкою походкой клирик. Представясь, назвался
Федором, игуменом Симонова монастыря, - тем самым обманувши и вторую
надежду Феофана, на встречу с митрополитом Пименом, - мановением длани
пригласил к столу. Впрочем, соленые рыжики, холодная севрюжина с хреном,
горчицею и прочими специями, вяленые снетки и тройная стерляжья уха, за
которой последовала каша сорочинского пшена, сопровожденная заедками, и
греческое вино, пироги с морошкою, брусника и сотовый мед скоро и полно
примирили проголодавшегося изографа со скромностью встречи, да и игумен
Федор, назвавшийся к тому же княжеским духовником, скоро расположил
Феофана к себе. Он неплохо владел греческим и оказался достойным
собеседником. Живо расспрашивал о Новгороде и его красотах, о ереси так
называемых стригольников, а также о Константинополе и навычаях василевсов,
о предполагаемой унии с латинами, которая больше всего тревожила русичей,
о генуэзских фрягах и, словом, не уронил в глазах Феофана чести города, ни
достоинства церкви московской. (Вчера, бродя по грязной, отстраивавшейся
Москве, Феофан грехом подумал было, что с отъездом Киприана не осталось и
никоторого ученого мужа в этом городе.)
молчали, приглядываясь к греческому мастеру. Лишь к концу трапезы один из
них, с легким прищуром, посетовал, что владыка Киприан, премного хваливший
художника, ныне уже сошел с престола, но они ждут, что и новый владыка,
Пимен, не станет небрегать рекомыми талантами иконописных дел мастера.
Феофан сдержанно поклонился.
Москве наладилась. Он продолжал находиться в той же келье Чудова монастыря
(с жильем в недавно выгоревшей и набитой народом Москве было трудно), но у
него появились ученики, вновь заработала каменная краскотерка, и уже
стругались кленовые доски, уже набивалась паволока на ковчеги будущих
новых икон сгоревших иконостасов и боярских божниц, и уже предвкушалось,
как тронет он - неизбывным чудом начала каждой новой работы - разведенные
на яйце с пивом краски, как проложит первые бегучие очерки священных фигур
по сияющему алебастровому левкасу, придавая безглазой поверхности разом и
глубину, и смысл, как ощутит вновь и опять то упоительное чувство
прикосновения к чуду и легкого страха, которое посещало его всегда, когда
он после большого перерыва брался за кисть.
миряне, живущие на посаде в Занеглименье. Любовали жадными взорами лазурь
и пурпур, осторожно, хоронясь друг друга, выспрашивали о тайнах мастерства
(иные не ведали даже, чем алебастровый левкас отличен от обычного!), брали
в руки <зуб рыбий>, большой моржовый клык, коим Феофан лощил и доводил до
блеска поверхность загрунтованных досок. Словом, началась привычная и
любимая им работа, и токмо одно было неясно до сих пор, дадут ли ему и
когда расписывать заново обгорелые московские храмы? Для него, как и для
всякого большого мастера, стенопись была главным делом жизни, а иконные
образа - проходной, не столь уже и важной работой, хоть и делал он ее со
всем тщанием, выписывая фигуры святых на досках гораздо аккуратнее; чем на