- Прелестно! - кричали они.
глупыми, и эти два глупца изобрели мужской вариант слова "прелестно". Они
закричали: "Бесподобно!" - потащили его и стали кормить шоколадом,
подарили заводной автомобиль, а когда он наконец вырвался от них, ему еще
пришлось услышать вдогонку шепот:
пахнущая монастырской ожидальней, как хороша комната Глума с большой
картой на стене.
услышал, как она говорит: "Я обожаю импровизированные ужины!" Мать
раскупоривала бутылки, булькала вода в чайнике, розовые ломти ветчины
громоздились на столе и вареная курица - белое мясо, чуть отливающее
зеленым, - и чужая белокурая женщина сказала:
чаще, чем называющие ее просто "фрау Бах".
счастливой выглядела она, - и он тихо добавил: - Спасибо, мама, я хорошо
поел.
куриных костей, - я уже слышала, дорогая, что у вас живет Альберт Мухов, а
я просто жажду познакомиться с кругом людей, знавших вашего супруга. Быть
в центре культурной жизни - необычайное наслаждение.
белья, которое всегда стопками лежало у него в шкафу. Белоснежные рубахи,
в зеленую полоску и в розовато-коричневую полоску, чисто выстиранные,
замечательно пахнущие. Они пахли так же приятно, как девушка из прачечной,
которая приносила их; девушка была такая светловолосая, цвет ее волос
почти не отличался от цвета ее кожи. При дневном свете она казалась очень
красивой, и Мартин любил ее, потому что она была приветливая и не говорила
глупостей. Часто она приносила ему рекламные воздушные шары, он надувал их
и часами вместе с Брилахом играл в мяч прямо в комнате, не опасаясь
что-нибудь расколотить; большие тугие шары из тонкой резины, на них
красовались белые надписи: "Буффо отмоет любое пятно". На столе у Альберта
всегда стопками лежала бумага для рисования, а ящик с красками стоял в
углу возле шкатулки с табаком.
хотелось размахивать ночным горшком и вопить: "У меня кровь в моче!"
Обычно, когда мать оставалась дома и не ожидала никаких гостей, они по
вечерам собирались у нее в комнате; иногда на полчасика заходил Глум и
что-нибудь рассказывал, иногда Альберт садился за пианино и играл, а мать
читала, но лучше всего было, когда Альберт поздно вечером катал его на
машине или ходил с ним есть мороженое. Ему нравился яркий, пестрый свет в
кафе, который излучал огромный петух, нравились пронзительные звуки
радиолы, обжигающий холод мороженого, зеленоватый лимонад, в котором
плавали льдинки, и он ненавидел глупых мужчин и женщин, которые находили
его прелестным и восхитительным и портили ему вечера. Он выпятил губы,
откинул крышку ящика с красками, достал длинную толстую кисть, обмакнул ее
в воду и долго набирал на нее черную краску. Перед домом остановилась
машина, и он сразу же услышал, что это машина врача, а не Альберта, он
отложил кисть в сторону, дождался звонка и бросился в коридор, ибо сейчас
должно было произойти то, что происходило всегда и что каждый раз снова
волновало его. Бабушка выскочила из своей комнаты с воплем: "Доктор, милый
доктор, у меня опять кровь в моче!" - и тихий маленький черноволосый
доктор улыбнулся, осторожно подтолкнул бабушку назад в комнату и достал из
кармана пиджака кожаный футляр величиной не больше портсигара, который
Мартин видел у столяра, соседа Брилаха.
закатал рукав блузы, как всегда покачал головой, любуясь ее полной,
белоснежной, словно рубахи Альберта, рукой и пробормотал: "Ну, совсем как
у молодой девушки, как у молодой девушки", - а бабушка улыбалась и
торжествующе смотрела на бутылку с мочой, которая в это время красовалась
либо на середине обеденного стола, либо на чайном столике, что на
колесиках.
справлялась. "Меня трясет от одного взгляда на ампулу", - говорила она.
Когда врач срезал головку ампулы, Мартин стоял совершенно спокойно, и
доктор, как всегда, сказал:
погружается в прозрачную жидкость, как врач оттягивает поршень, как шприц
наполняется чем-то бесцветным, обладающим чудодейственной силой.
Беспредельно счастливым, кротким и красивым становилось лицо бабушки. И он
не испытывал ни малейшего страха, когда врач внезапно вонзал клювик
колибри в руку бабушке - это было как укус, - нежная белая кожа чуть
напрягалась, словно ее клюнула птичка. Бабушка неотрывно смотрела на
нижнюю полку чайного столика, где стояла "кровь в моче", врач же осторожно
нажимал на поршень и впрыскивал в бабушку безграничное счастье. Еще рывок,
врач извлекает клювик из бабушкиной руки - и загадочный, счастливый вздох
бабушки. Он оставался у бабушки и после ухода врача, хотя ему было
страшно, но любопытство было сильнее страха, здесь свершалось что-то
ужасное, столь же ужасное, как и то, что делали в кустах Гребхаке и
Вольтере, столь же ужасное, как слово, которое мать Брилаха сказала в
подвале кондитеру - ужасное, но зато таинственное и заманчивое. Вообще-то,
по своей воле, он ни за что не остался бы у бабушки, но если ей делали
укол, он оставался. Бабушка лежала в постели, над нею поднималась какая-то
светлая волна, которая делала ее молодой, счастливой и несчастной, она
глубоко вздыхала и плакала, а лицо у нее расцветало и становилось почти
таким же гладким и красивым, как лицо матери. Разглаживались морщины,
глаза сияли, излучая счастье и покой, а слезы текли не переставая, и в эти
минуты он вдруг начинал любить бабушку, он любил ее большое цветущее лицо,
всегда внушавшее ему страх, и он твердо знал, как он поступит, когда
вырастет большой и почувствует себя несчастным: он попросит, чтобы ему
прокололи руку клювиком колибри, вливающим счастье, - несколько капель
бесцветного Нечто. Теперь его не мутило в бабушкиной комнате, не мутило
даже при виде бутылки, стоящей на нижней полке чайного столика на
колесиках.
потом на лоб, потом долго держал ладонь над ее губами, чтобы чувствовать
ее спокойное и теплое дыхание, и под конец задерживал руку на бабушкиной
щеке, и он больше не ненавидел ее: замечательно красивое лицо, так
изменившееся от какого-то полунаперстка бесцветного Нечто. Иногда бабушка
даже не засыпала, и, не открывая глаз, она ласково говорила ему: "Славный
мальчик!", и ему становилось стыдно, потому что _обычно_ он ее ненавидел.
Когда она засыпала, он мог спокойно осматривать ее комнату, у него никогда
не находилось времени для этого из-за страха и отвращения. Большая черная
горка, дорогая, старинная, вся набитая хрустальной посудой. Здесь были
хрустальные вазы и крохотные тонкие рюмки для водки, стеклянные фигурки:
синеглазая с матовым узором лань, пивные кружки. Потом, все еще не снимая
руки с лица бабушки, он смотрел на фотографию отца: она была больше, чем
та, что висела над постелью у матери, и здесь отец был еще моложе, совсем
молодой и смеющийся, с трубкой во рту, темные густые волосы четко
выделяются на фоне неба, на небе белые, как клочки ваты, облачка. Снимок
такой резкий, что можно различить даже выпуклый узор - цветы на
металлических пуговицах вязаного жилета отца, а узкие темные глаза смотрят
на Мартина так, словно отец в самом деле стоит там, в темном углу, между
горкой и столиком, где висит снимок, и никогда, никогда ему не удавалось
понять: печален отец на этом снимке или весел. Уж очень он молодо
выглядел, почти так, как старшеклассники в их школе. На отца он, во всяком
случае, не похож ни капельки. Отцы бывают старше, солидней и серьезней.
Отца можно узнать по тому, как он сидит за столом, - ему обязательно
подают _яйцо_ к завтраку, - как он читает газету, как привычным движением
он снимает пиджак. Отец так же мало походил на отцов других ребят, как
дядя Альберт на дядей других мальчиков. Мартин гордился, что у него такой
молодой отец, но к этому примешивалось чувство какой-то неловкости:
казалось, будто он не настоящий отец, и мать казалась не настоящей
матерью, - от нее пахло иначе, чем от матерей других мальчиков, она
казалась легче и моложе их, и никогда она не говорила о том, чем жили
другие люди, о том, что определяло характер матерей других мальчиков, -
она никогда не говорила о _деньгах_.
под конец, но вовсе не из-за того слова, которое неразрывно связано с
другими отцами, - вовсе не из-за _забот. Заботы_ есть у всех отцов, все
отцы старше, но все они, каждый по-своему, выглядят ничуть не счастливее,
чем его отец...
место, где родился Глум, вторая - место, где они жили, а третья - место,
где погиб отец, - Калиновка.
лице, забыл про маму и глупых гостей, про Глума и Больду, даже про дядю
Альберта, - он спокойно рассматривал портрет отца в темном углу между
горкой и чайным столиком.