валянные из белой шерсти, с кожаной рыжей колодкой. Кто был этот
необыкновенный, неукротимой энергии человек, кто и в смертельной панике
ухитрился ограбить лежащего, да у всех на виду? И ведь не за мертвого же
принял, видел же, что дышит еще!
Уши и ступни генерала уже побелели, и нечем их было укрыть. Шестериков
развязал вещмешок, без колебаний вытряхнул из него кое-какие инструменты,
курево, спички, мыло, моток ниток с иголкой и пару грязного белья. Это белье
он подложил генералу под голову, прикрыв уши, а мешок напялил ему на ноги и
затянул шнуром.
- Облегчили? - спросил, подойдя, милиционер. Он покачал головой и
заметил мрачно: - А не умерла Россия-матушка, не-ет!
- Милый человек! - взмолился Шестериков. - Ты постереги тут, чтоб его
хоть из бекеши не вытряхнули. Тогда уже пиши похоронку. - И так как он
привык вознаграждать человека за труды, то подумал, что бы такое предложить
милиционеру. Из содержимого вещмешка ничего, как видно, того не
заинтересовало. - Тебе жрать охота?
- А кому не охота? - откликнулся милиционер угрюмо.
Шестериков, опять не колеблясь, достал из-за пазухи свою горбушку и,
только малый краешек отломив, подал ее стражу. Тот ее принял, не благодаря,
и это Шестерикову даже понравилось.
- Только ты недолго, - сказал милиционер. - Всем, знаешь, драпать
пора...
...Зенитчиков оказалось двое: один - совсем молоденький и, как видно,
не обстрелянный, весь в мыслях о предстоящем испытании, другой - постарше и
поспокойнее, с рыжими гренадерскими усами. Шестериков спросил, кто у них за
командира, - по петлицам оба были рядовые.
- А нам командира не надо, - сказал тот, кто постарше, выуживая ложкой
из консервной банки мясную какую-то еду. - Чего нам тут корректировать? - Он
кивнул на зенитку, стоявшую стволом горизонтально - к повороту, из-за
которого все ползла человеческая лава. - Как покажется коробочка - шарахай
ее в башню и в бога мать. И спасайся как успеешь.
Банка у них, видать, одна была на двоих, и молодой внимательно следил,
не переступил ли старший за середину. Старший ему время от времени ложкой же
и показывал - нет еще, не переступил.
- Чего ж вам-то спасаться, - подольстился Шестериков, стараясь на еду
не смотреть. - Вон вы какая сила!
- А это еще неизвестно, - сказал кто постарше, - станина выдержит или
нет. Мы из нее по горизонтали не стреляли ни разу.
Просьбу Шестерикова они выслушали с пониманием и отказали наотрез.
- Ты погляди, - сказал молодой, - много ли у нас снарядов.
Снарядный ящик, из тонких планок, как для огурцов или яблок, стоял на
снегу подле зенитки, и в нем, поблескивая латунью и медью, серыми рылами
головок, лежало всего четыре снаряда.
- Только по танкам, - пояснил старший, - даже по самолету нельзя. Иначе
трибунал.
- Братцы, - сказал Шестериков, - но тут же случай какой. За генерала -
простят.
Они пожали плечами, переглянулись и не ответили. Но старший все же
подумал и предложил:
- А вот к генералу и обратись. К нашему генералу. Его приказ - может,
он и отменит. В виде исключения.
- Вообще-то навряд, - сказал молодой. - Генерал, он больше всего танков
боится. Но уж раз такой случай...
- А где он, ваш генерал?
Старший не повернулся, а молодой охотно привстал и показал пальцем.
- А во-он, церквушку на горушке видишь? Там он должен быть. Километров
пять дотуда. Может, поменьше.
Шестериков поглядел с тоской на далекий крест, едва-едва черневший в
туманной мгле морозного утра. Глаза у него слезились от студеного ветра, и
никаких людей он близ той колоколенки не увидел.
- Что вы, братцы, - сказал он печально, - да разве ж до вашего генерала
когда досягнешь? - Он имел в виду и расстояние, и чин. - Да и есть ли он
там? Может, его и нету...
- Где ж ему быть? - сказал молодой неуверенно. - Место высокое, удобное
для "энпэ". Оттуда, считай, верст за тридцать видимо.
- Дак если видимо, - возразил Шестериков, - у него сейчас одна думка:
скорей в машину и драпать. Они-то первые и драпают.
Так говорил ему полугодовой опыт, и зенитчики не возражали, а только
переглянулись - с ясно читавшимся на их лицах вопросом: "А не пора ли и
нам?"
Шестериков еще постоял около них, слабо надеясь, что зенитчики
переменят свое решение, и поплелся обратно, к своему генералу. В этот час он
был единственный, кто двигался в сторону от Москвы.
2
Между тем генерал, о котором говорили зенитчики и от кого исходил
приказ - не тратить снаряды, под страхом трибунала, на какую цель, кроме
танков, - находился в ограде той церкви и меньше всего собирался сесть в
машину и драпать, хотя со своей высоты действительно видел все. При нем,
впрочем, и не было машины, он сюда поднялся пешком. Три лошади, привязанные
к прутьям ограды, предназначались адъютанту и связным, но стояли надолго
забытые, понуро смежив глаза, превратясь в заиндевевшие статуи.
Со стороны показалось бы, что генерал в этот час был, что называется,
на выходе - как бывает выход короля к своим приближенным, чтоб и на них
поглядеть, и себя показать, как и у любого командира есть эта обязанность
время от времени являться на люди - для одних тягостная, для других не
лишенная приятности. Этот генерал, по-видимому, относился ко вторым, да и
окружавшие не сводили с него преданных и умиленных глаз. Он резко выделялся
среди них - прежде всего ростом, не уменьшенным, а даже подчеркнутым легкой
сутулостью, в особенности же выделялся своим замечательным мужским лицом,
которое, быть может, несколько портили - а может быть, именно и делали его -
тяжелые очки с толстыми линзами. Прекрасна, мужественно-аскетична была
впалость щек, при угловатости сильного подбородка, поражали высокий лоб и
сумрачно-строгий взгляд сквозь линзы, рот был велик, но при молчании крепко
сжат и собран, все лицо было трудное, отчасти страдальческое, но
производившее впечатление сильного ума и воли.
Человеку с таким лицом можно было довериться безоглядно, и разве что
наблюдатель особенно хваткий, с долгим житейским опытом, разглядел бы в нем
ускользающую от других обманчивость.
Он прохаживался среди своих спутников, не суетясь, крупно ступая и
сцепив за спиною длинные руки от всей его фигуры в белом тулупе,
перетянутом ремнем и портупеями, исходили спокойствие и уверенность, которых
вовсе не было в его душе. Зенитчики ошибались: никакого НП здесь не было, не
высверкивали из окон звонницы окуляры стереотрубы, которые могли бы только
привлечь немецких артиллеристов, а ясности не прибавили бы. И что привело
сюда генерала, он и себе не мог бы признаться. Скорей всего страх, рожденный
непониманием происходящего, который еще усиливался в закрытом пространстве.
Ему вдруг невыносимо тесно стало в теплой избе, с телефонами, картами,
столами и жесткой койкой за занавеской, тесно и в закрытой кабине "эмки",
захотелось на простор, пройтись пешком, подняться хоть на какую-то высоту,
хоть что-то понять и решить.
Несколько дней назад его, вместе с шестью другими командармами, вызвал
к себе командующий Западным фронтом Жуков и, как всегда, мрачно, отрывисто и
с неопределенной угрозой в голосе объявил, что, если хотя бы одной армии
удастся продвинуться хоть на два километра, задача остальных шести -
немедленно ее поддержать, любой ценой, всеми наличными силами расширяя и
углубляя прорыв. Семеро командармов приняли это к сведению, не делая никаких
заверений, но, верно, каждый спросил себя: "Почему бы не я?" Про себя
генерал знал точно, себе он сказал: "Именно я".
И вот, не далее как вчера, он попытался это сделать - силами двух
дивизий - и попал немедленно в клещи вместе со своим штабом. Он испытал
страх пленения, который и сейчас не утих, то и дело вспоминался с
содроганием в душе, заодно и с чувством неловкости и стыда - оттого, что был
вынужден по радио, открытым текстом, приказать всем другим своим частям идти
к нему на выручку. Он успел унести ноги, он вырвался без больших потерь, но
что-то говорило ему, что немцы и не могли бы создать достаточно плотные
фронты окружения - внутренний и внешний, и, может быть, зря он поторопился
наступление прекратить. Может быть, следовало идти и идти вперед?
Против этого как будто говорила вся эта паника на Рогачевском шоссе,
которую он видел отсюда: замыкая клещи вокруг него, немцы произвели
внушительное впечатление и на его соседей. Однако он знал: эта паника могла
возникнуть и от одного-единственного танка, появившегося, откуда его не
ждали, к тому же еще заблудившегося. Наибольшего эффекта, и весьма часто,
достигают именно заблудившиеся. В августе под Киевом он был свидетелем, как
три батальона покинули позиции, не вынеся адского грохота и треска,
доносившихся из ближнего леса, - как выяснилось, это несчастный
итальянец-берсальер, сам обезумевший от страха, метался меж деревьев на
мотоцикле... Все было возможно при той конфигурации фронта, какая сейчас
сложилась к западу от Москвы, точнее - при отсутствии какой-либо
конфигурации, когда противники не знают, кто кого в данный момент окружает.
Так все-таки - зря он поспешил или не зря?
В эти его размышления ворвался громкий и возмущенный спор его
спутников, осуждавших панику с негодованием людей, смотрящих на чей-то страх
со стороны. Следует, доказывал один, послать туда роту автоматчиков и
кой-кого из этой сволочи перестрелять, тогда остальные опомнятся. Другой же
говорил, что, напротив, все эти люди, потерявшие своих командиров, -
ничейный резерв, который не худо бы присоединить к себе.
Генерал выслушал оба довода и сказал, легко перекрывая - и закрывая -
этот спор своим звучным, глубоким, рокочущим басом: