только доехать до фронта. Здесь эшелон попал под бомбежку, контуженного,
увезли Гошу в госпиталь. Но он опять сбежал на фронт и попал уже не под
бомбежку, а под артналет. В себя пришел он в госпитале. Врачи говорили, что
это прежняя его контузия отдалась. А может быть, контузило вновь. Сам Гоша
ничего толком ни разу не рассказал: начинал волноваться, заикался так, что
слова промычать не мог, только сотрясался весь, как всхлипывал.
кто сыграет с ним в очко. И вся вдаль угадывалась его судьба. Видел
Третьяков таких ребят на базарах, у пивных, когда случалось в училище
получить увольнительную: сидели безногие на земле, играли в "колечко",
"веревочку", что-то меняли из-за пазухи, жили одним днем. Или, зажав в синих
култышках рук вскрытую пачку папирос, тряслись на морозе, торговали
поштучно. Оттого-то врачи не спешили выписывать Гошу.
совершить, но не выпало ему ни совершить ничего, ни погибнуть с честью.
бани возвращались с песней. Над колышущимся строем, над паром от
серошинельных спин, от мокрых веников, дрожал не набравший мужества ломкий
на морозе голос запевалы:
не проползет...
середине строя-- голос запевалы, страшно за него: вот-вот не хватит дыхания,
обронит песню. А он на последнем взлете и себя не щадит:
присочиненный припев:
ушанками. А снежная улица пуста, широка, запертые ворота обмело снежком,
белые дровяные дымы стоят над печными трубами, и некому в окна глядеть, как
они идут и поют: война, кто не на фронте, работает для фронта по двенадцать
часов. Разве что присунется к стеклу старушечье лицо в платочке, слепо
смотрят вслед выцветшие глаза.
песня и шаг: хруп-хруп, хруст-хруст. За строем, как воробьята,-- ребятишки,
забегают с боков поглядеть, им бы тоже-- в ногу! в ногу! Да раненые в окнах
госпиталя улыбаются, словно в прошлое на самих себя глядя.
вынули из руки мелкие осколки, сшили нерв и завернули его в целлофан. "Как
конфетку тебе его завернули",-- сказал хирург.
должна была начаться, оставили сестре для него ампулу морфия. Почти до утра
проходил он по коридору, но укола делать себе не дал. В их офицерской палате
лежал старший лейтенант, тоже артиллерист, кости рук у него были перебиты
разрывными пулями. Пока его трясли в санлетучке, везли в санитарном поезде,
кололи ему морфий, чтобы спал и давал спать другим. И теперь он выпрашивал
морфий у сестер, выменивал, врал, клянчил униженно. Насмотревшись, Третьяков
решил лучше терпеть, чем вот в такого превратиться, хоть сестры и смеялись
над ним, говорили, что от одного укола морфинистом не становятся.
подушку на голову и спал оглушенный. Снилось ему, будто слышит он голос, тот
самый голос, что пел во дворе "Не скучай, не горюй...". И хорошо ему было
слушать, как она говорит над ним, и боялся проснуться. А проснулся и не
знал, спит он или не спит: голос был слышен, не исчез. Он осторожно сдвинул
подушку. Белый свет снега в палате, белые ветки качаются за окном, и такая
во всем ясность, как бывает после бессонной ночи. А через две койки спиной к
нему сидит девочка в белом халате, косы до табуретки. Валенки на ней
солдатские, серые, подшитые толсто. Косы шевельнулись на спине, она
повернула голову -- на миг увидел ее взволнованно блестевший глаз.
Знамени. Единственный в их палате, он держал орден не под подушкой, а носил
его привинченным к нательной рубашке под халатом, так и ходил с ним. Был он
уже не молод и ранен тяжело: осколок мины остался у него в мозгу. От врачей
знали, что может он и жизнь прожить с этим осколком, но может в любой момент
внезапно умереть. У него бывали такие приступы головной боли, что он ложился
пластом и лежал, весь белый.
столе. Шаркал туфлями по полу, натыкался на койки слепой капитан Ройзман.
Девочка говорила тихо, Третьяков не все разбирал:
нервничает. "Ты что забыла?" Тут только поняла, ведь у него всего полчаса
осталось... Курил одну папиросу за другой... сказать хотел... Прибегаю, все
наши давно на перроне...
только помеха в разговоре.
шаги, отдаляясь. Она заговорила тише:
его. Как она его целовала! В шею, в затылок, в голову... Я только тогда
почувствовала, только тогда поняла, что это такое. Мне было приятно, что он
пришел, а у меня волосы распущены по плечам. А он умирать ехал.
серые валенки под табуретом. Вдруг вспомнил, где он эти валенки видел
однажды. Их санитарный поезд стоял у перрона, лежачих выносили на носилках,
ходячих под руку вел санитар. И вот, когда сводили его со ступенек, из-под
вагона вылезли двое: девочка, вся замотанная платком-- мороз был сильный,--
и парнишка в черной кожаной ушанке. Они оглядывались, не видит ли их кто,--
оба радостные, удачливые, и полное ведро чадящего непрогорелого угля было
при них: на путях собирали. И он заметил валенки солдатские на ней, точно
такие, огромные. Может быть, это она и была?
халата опал вниз,-- он ощупывал край окна.-- Это окно, да?
трогал стекло, трогал раму. Глаза его, ничуть нигде не поврежденные, ясные и
незрячие, растерянно оглядывали палату, глядели мимо всех.
ГЛАВА XII
видны вдаль железнодорожные пути, вокзал, белые от мороза окна. Когда-то в
простоте душевной он думал, глядя на вокзальные окна, огромные, как ворота,
что через них и вышел ночью погулять тот паровоз из детского стишка: "Дверь
толкнул стальною грудью, вышел, а кругом безлюдье, даже стрелочник заснул,
пододвинув к печке стул..."
спать, стеречь вещи, а сам вместе с матерью ушел куда-то. И он сидел на
чемодане среди спавших вповалку людей, и представлялось ему, как задремал
стрелочник в углу, у печки, как паровоз толкнул окно стальной грудью...
Все здесь сверкало при электрическом свете, множество людей весело
разговаривали за накрытыми столами, папиросный дым подымался к потолку, и
среди этого шума и праздника сидела мама, одна за накрытым белой скатертью
столом, ждала их. Все было невиданное, не такое, как дома. Впервые они
обедали среди ночи, и обед подавала не мама, а пришел человек с полотенцем
на руке, отец говорил ему, он все записывал и был очень доволен. Поразило,
как быстро здесь готовят. Мама, бывало, полдня стоит у примуса, а этот
человек ушел и сразу все приготовил и принес.
был беспределен. Что-- космос, иные миры!.. Беспределен только один мир:
детство. И жили в этом мире бессмертные люди: он, мама, отец. А Ляльки тогда
еще не было на свете.
посылку мать отправляла отцу перед самой войной, а последнее письмо от отца,
оттуда, было еще раньше.
отца, может быть ее мужем, этого он не мог ей простить. И не мог видеть, как
она заботится о Безайце, как временами смотрит на него. Бессознательно он
отыскивал в ее муже все самое неприятное и никогда никак не называл его:
"Вас к телефону... Вам там письмо..." Но чаще действовал через Ляльку: "Его
там спрашивают, скажи ему..."
помнила. Однажды он видел, как она крошками печенья кормила фотографию отца:
сидит на полу за кроватью, шепчет что-то и крошки эти подносит к фотографии,
к губам.
отцом, выкрал у нее. Все они теперь-- и Лялькины письма к нему в училище, и
материны письма,-- все это вместе с полевой сумкой осталось на огневой
позиции батареи в фургоне старшины. Он ещё подумал, когда его увозили: "Но я
же вернусь в полк..." Как будто на войне можно загадывать вперед.