Савонаролу. Неукрощенный Савонарола разрушает ее.
19
часто там устраивались. Ограничивающие ее фасады сверху донизу оделись
остриями лампочек. Ее с трех сторон озарил черно-белый транспарант. Лица
слушавших под открытым небом вспарило банной яркостью, как в закрытом
великолепно освещенном помещении. Вдруг с потолка воображаемого бального
зала стало слегка накрапывать. Но, едва начавшись, дождик внезапно перестал.
Иллюминационный отсвет кипел над площадью цветною мглой. Колокольня св.
Марка ракетой из красного мрамора врезалась в розовый туман, до половины
заволакивавший ее верхушку. Несколько подальше клубились темно-оливковые
пары, и в них сказочно прятался пятиголовый остов собора. Тот конец площади
казался подводным царством. На соборном притворе золотом играла четверка
коней, вскачь примчавшихся из древней Греции и тут остановившихся, как на
краю обрыва.
вращавшийся и раньше по галерейному кругу, но тогда заглушавшийся музыкой.
Это было кольцо фланеров, шаги которых шумели и сливались, подобно шороху
коньков в ледяной чашке катка.
чем сеявшие обольщение. Они оборачивались на ходу, точно с тем чтобы
оттолкнуть и уничтожить. Вызывающе изгибая стан, они быстро скрывались под
портиками. Когда они оглядывались, на вас уставлялось смертельно
насурмленное лицо черного венецианского платка. Их быстрая походка в темпе
allegro irato странно соответствовала черному дрожанью иллюминации в белых
царапинах алмазных огоньков.
меня с Венецией. Ночью перед отъездом я проснулся в гостинице от гитарного
арпеджио, оборвавшегося в момент пробуждения. Я поспешил к окну, под которым
плескалась вода, и стал вглядываться в даль ночного неба так внимательно,
точно там мог быть след мгновенно смолкшего звука. Судя по моему взгляду,
посторонний сказал бы, что я спросонья исследую, не взошло ли над Венецией
какое-нибудь новое созвездье, со смутно готовым представленьем о нем как о
Созвездьи Гитары.
* ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ *
1
деревьев. В домах желтели огни, как звездчатые кружки перерезанных посередке
лимонов. На деревья низко свешивалось небо, и все белое кругом было сине.
молодые люди. С некоторыми я был знаком, большинства не знал, все же вместе
были моими ровесниками, т. е. неисчислимыми лицами моего детства.
секрет слов: овладеть, извлечь пользу, присвоить. Они обнаруживали
поспешность, достойную более внимательного разбора.
известное страшно, и всякая страсть есть слепой отскок в сторону от
накатывающей неотвратимости. Живым видам негде было бы существовать и
повторяться, если бы страсти некуда было прыгать с той общей дороги, по
которой катится общее время, каковое есть время постепенного разрушенья
вселенной.
общим временем существует непрекращающаяся бесконечность придорожных
порядков, бессмертных в воспроизведеньи, и одним из них является всякое
новое поколенье.
были свои причины торопиться, однако больше всех личных побуждений
подхлестывало их нечто общее, и это была их историческая цельность, то есть
отдача той страсти, с какой только что вбежало в них, спасаясь с общей
дороги, в несчетный раз избежавшее конца человечество.
они не сошли с ума, не бросили начатого и не перевешались всем земным шаром,
за деревьями по всем бульварам караулила сила, страшно бывалая и искушенная,
и провожала их своими умными глазами. За деревьями стояло искусство, столь
прекрасно разбирающееся в нас, что всегда недоумеваешь, из каких
неисторических миров принесло оно свою способность видеть историю в силуэте.
Оно стояло за деревьями, страшно похожее на жизнь, и терпелось в ней за это
сходство, как терпятся портреты жен и матерей в лабораториях ученых,
посвященных естественной науке, то есть постепенной разгадке смерти.
Блока, Комиссаржевской, Белого, - передовое, захватывающее, оригинальное. И
оно было так поразительно, что не только не вызывало мыслей о замене, но,
напротив, его для вящей прочности хотелось повторить с самого основания, но
только еще шибче, горячей и цельнее. Его хотелось пересказать залпом, что
было без страсти немыслимо, страсть же отскакивала в сторону, и таким путем
получалось новое. Однако новое возникало не в отмену старому, как обычно
принято думать, но совершенно напротив, в восхищенном воспроизведеньи
образца. Таково было искусство. Каково же было поколенье?
пятом году и шел двадцать второй год перед войною. Обе их критические поры
совпали с двумя красными числами родной истории. Их детская возмужалость и
их призывное совершеннолетие сразу пошли на скрепы переходной эпохи. Наше
время по всей толще прошито их нервами и любезно предоставлено ими в
пользованье старикам и детям.
порядок, которым они дышали.
монархами по преимуществу кажутся последние монархи? Есть, очевидно, что-то
трагическое в самом существе наследственной власти.
когда он Петр. Такие примеры исключительны и запоминаются на тысячелетья.
Чаще природа ограничивает властителя тем полнее, что она не парламент и ее
ограниченья абсолютны. В виде правила, освященного веками, наследственным
монархом зовется лицо, обязанное церемониально изживать одну из глав
династической биографии - и только. Здесь имеется пережиток жертвенности,
подчеркнутой в этой роли оголеннее, чем в пчелином улье.
если опыт не перекипает у них политикой, если у них нет гениальности -
единственного, что освобождает от судьбы пожизненной в пользу посмертной?
вживаются в щекотливости, низводящие жизнь до орнаментального прозябанья.
Сначала в часовые, потом в минутные, сначала в истинные, потом в
вымышленные, сначала без посторонней помощи, потом с помощью столоверченья.
порядке вещей и чем совершеннее котлы, тем страшнее. Излагается техника
государственных преобразований, заключающаяся в переводе тепловой энергии в
двигательную и гласящая, что государства только тогда и процветают, когда
грозят взрывом и не взрываются. Тогда, зажмурясь от страха, берутся за ручку
свистка и со всей прирожденной мягкостью устраивают Ходынку, кишиневский
погром и Девятое января и сконфуженно отходят в сторону, к семье и временно
прерванному дневнику.
территориальными далями правят недалекие люди. Объясненья пропадают даром,
советы не достигают цели. Широта отвлеченной истины ни разу не пережита ими.
Это рабы ближайших очевидностей, заключающие от подобного к подобному.
Переучивать их поздно, развязка приближается. Подчиняясь увольнительному
рескрипту, их оставляют на ее произвол.
что есть самого тревожного и требовательного в доме. Генриэтты,
Марии-Антуанетты и Александры получают все больший голос в страшном хоре.
Отдаляют от себя передовую аристократию, точно площадь интересуется жизнью
дворца и требует ухудшенья его комфорта. Обращаются к версальским
садовникам, к ефрейторам Царского Села и самоучкам из народа, и тогда
всплывают и быстро подымаются Распутины, никогда не опознаваемые капитуляции
монархии перед фольклорно понятым народом, ее уступки веяньям времени,
чудовищно противоположные всему тому, что требуется от истинных уступок,
потому что это уступки только во вред себе, без малейшей пользы для другого,
и обыкновенно как раз эта несуразность, оголяя обреченную природу страшного
призванья, решает его судьбу и сама чертами своей слабости подает
раздражающий знак к восстанью.
Дорогу из Брестской переименовали в Александровскую. Станции побелили,
сторожей при колоколах одели в чистые рубахи. Станционное зданье в Кубинке
было утыкано флагами, у дверей стоял усиленный караул. Поблизости происходил
высочайший смотр, и по этому случаю платформа горела ярким развалом рыхлого
и не везде еще притоптанного песку.
убранство дышало главной особенностью царствованья - равнодушьем к родной
истории. И если торжества на чем и отражались, то не на ходе мыслей, а на
ходе поезда, потому что его дольше положенного задерживали на станциях и