только замешан в жизни, как-то такое, ввязали меня в это
дело... Но ведь зря!
надуваться: то думать, то говорить, куда-то идти, что-то
действовать... Но мне ничего неохота, я все забываю, что живу,
а вспомню -- начинается жутко...
этого давно начатого и неконченого человека. Комягин согрел ей
кашу на ужин, потом показал свою любимую картину из
неизвестного для Честновой времени. Комягин достал ту картину
из своего укромного хлама под кроватью; картина не была впролне
дорисована, но мысль на ней изображалась ясно.
указал Комягин.
нечистый и босой. Он стоял на деревянном, худом крыльце и
мочился с высоты вниз. Рубаху его поддувал ветер, в обжитой
мелкой бородке находились сор и солома, он глядел куда-то
равнодушно в нелюдимый свет, где бледное солнце не то вставало,
не то садилось. Позади мужика стоял большой дом безродного
вида, в котором хранились наверно банки с вареньем, пироги и
была деревянная кровать, приспособленная почти для вечного сна.
Пожилая баба сидела в застекленной надворной постройке -- видна
была только одна голова ее -- и с выражением дуры глядела в
порожнее место на дворе. Мужик только что очнулся ото сна, а
теперь вышел опроститься и проверить -- не случилось ли чего
особенного, -- но все оставалось постоянным, дул ветер с
немилых, ободранных полей, и человек сейчас снова отправился на
покой -- спать и не видеть снов, чтоб уже скорее прожить жизнь
без памяти.
истертая женщина, измученная с давних пор. Она приходила к
Комягину очень редко и видимо еще трогала его чувство
воспоминанием прежней привязанности. Комягин устроил угощение
своих гостей, но бывшая жена, молча выпив чаю, вскоре собралась
уходить, чтобы не мешать мужу оставаться с новой толстой
девкой, как она оценила Честнову. Для этой женщины все были
толстыми, лишь ею одною никто не интересовался. Однако Комягин
вывел Честнову в коридор и попросил ее погулять немного, а
потом вернуться, если ей нужно.
признался Комягин. -- Мне некуда деться, интереса все равно
нету... Вы же со мной, извините, все равно знакомы не будете.
Комягина. -- Вы ступайте к ней.
Москва.
меня детей, а дети умерли... Мы вместе с ней спали нечистые.
Она мне стала как брат, она теперь худеет и дурнеет, -- любовь
наша уже превратилась во что-то лучшее -- в нашу общую
бедность, в наше родство и грусть в объятиях...
маленький гад, который живет в своей земляной дырочке. Я
девочкой их видала, когда лежала в поле вниз лицом.
человек ничто.
Из-за одного такого все люди кажутся сволочью, и каждый бьет их
чем попало насмерть!"
Москва.
неверное существо:
жалкий мертвец!
к стене.
комнату и оттуда долго слышались сквозь временную стену звуки
измученной люви и дыханье человеческого изнеможения. Москва
Честнова прижалась грудью к канализационной холодной трубе,
проходящей с верхнего этажа вниз; она присмирела от стыда и
страха и ее сердце билось страшнее, чем у Комягина за
перегородкой. Но когда она сама делала тоже самое, она не
знала, что постороннему человеку бывает так же грустно, и
неизвестно отчего.
бедной любви, не в кишках и не в усердном разумении точных
мелочей, как делает Сарториус.
освещенные лишь собственным слабым светом, прилегали близко к
поверхности городских крыш и уносились в тьму полей, в
скошенные пространства пустой, оголтелой земли.
освещенные окна жилищ и станавливаясь у некоторых из них. Там
пили чай с семьей или гостями, прелестные девушки играли на
роялях, из радиотруб раздавались оперы и танцы, спорили юноши
по вопросам арктики и стратосферы, матери купали своих детей,
шептались двое-трое контрреволюционеров, поставив на стуле у
двери гореть открытый примус, чтоб их слов не расслышали
соседи... Москва настолько интересовалась происходящим на
свете, что вставала носками туфель на выступы фундамента и
засматривалась внуть квартир, пока ее не осмеивали прохожие.
замечала радость или удовольствие, однако ей самой делалось все
более печально. Все люди были заняты лишь взаимным эгоизмом с
друзьями, любимыми идеями, теплом новых квартир, удобным
чувством своего удовлетворения. Москва не знала, к чему ей
привязаться, к кому войти, чтобы жить счастливо и обыкновенно.
В домах ей не было радости, в тепле печей и в свете настольных
абажуров она не видела покоя. Она любила огонь дров в печах и
электричество, но так, как если бы она сама была не человеком,
а огнем и электричеством -- волнением силы, обслуживающей мир и
счастье на земле.
ресторан. Денег у нее не было никаких, но она села и взяла
ужин. Все время оркестр играл какую-то безумную европейскую
музыку, содержащую центробежные силы; после танцев под эту
музыку хотелось свернуться телом в теплоту и лечь в тесный,
уединенный гроб. Не обратив на это внимания, Москва приняла
участие в танцах среди зала; ее приглашал почти всякий человек
из публики, находя в ней что-то утраченное в самом себе. Вскоре
иные уже плакали, уткнувшись в платье Москвы, потому что
опились вина, другие тут же исповедывались с точными
подробностями. Сферический зал ресторана, оглушенный музыкой и
воплями людей, наполненный мучительным дымом курения и
сдавленных страстей, этот зал словно вращался -- всякий голос в
нем раздавался дважды и страдание повторялось; здесь человек
никак не мог вырваться из обычного -- из круглого шара своей
головы, где катались его мысли по давно проложенным путям, из
сумки сердца, где старые чувства бились как пойманные, не
впуская ничего нового, не теряя привычного, и краткое забвение
в музыке или в любви ко встречной женщине кончались либо
раздражением, либо слезами отчаяния. Чем позже шло время, тем
больше сгущалось веселье, тем быстрее вращался сферический зал
ресторана, и многие гости забыли, где дверь, и в испуге
кружились на одном месте посреди, предполагая, что танцуют.
Нестарый, долго молчавший человек, с темным светом в глазах, с
наслаждением и садизмом угощал Москву, точно он внедрял в нее
не сладкое кушанье, а собственное доброе сердце. Но Честнова
вспоминала другие вечера, проведенные со своими сверстниками;
она видела там за открытыми летними окнами простое поле,
открытое в плоскость бесконечности, и в груди ее товарищей не
вращалась эта сферическая, вечно повторяющаяся мысль,
приходящая к своему отчаянию, -- там была стрела действия и
надежды, напряженная для безвозвратного движения вдаль, в
прямое жесткое пространство.
женщиной, сидел Сарториус над решением всех проблем, один и тот
же такт играл и варьировал оркестр, как будто катая его по
внутренней поверхности полого безвыходного шара; собеседник
Москвы бормотал вековую мысль о своей любви и печали, об
одиночестве и припадал устами к чистой коже у локтя Москвы.