неотличимых друг от друга. Бабы в пестротканых сарафанах, в полотняных
рубахах, изузоренных вышивкою, у иной и праздничные лапти в два цвета
плетены, в узорных головках с алым, серебряным или золотым верхом - ежели
цветной плат спущен на плеча или брошен от жары на межу, - гребут сено.
Мужики распояской мечут стога. Бабы заливисто поют, в лад взмахивая
граблями. Парни, не прекращая работы, задирают девок, те отшучиваются,
бросая из-под ресниц долгие дурманные взоры на иного полюбившегося
молодца. На коротком роздыхе, когда старшие валятся под стог передохнуть,
эти с визгом и хохотом бегают взапуски в горелки, только бы догнать,
ощутить под рукою горячие трепетные девичьи плечи.
Матери и отцы улыбаются: ништо! Сами были молоды дак!
страда крестьянская. Сторожевые на высоких рубленых кострах стены
московской, изнывая от безделья, с завистью смотрят вдаль, на усыпанные
словно яркими цветами луга. Три четверти дружины распущено ныне, и все на
покосе. Им одним охранять Москву! Скорей бы смениться да хоть в руки взять
легкие рогатые тройни, хоть пару копен поддеть да кинуть, играя силою,
целиком, не разрушая, на стог! И сощурить глаза, слыша восхищенный бабий
толк, и вдохнуть грудью щекотный вкусный дух свежего сена!
шлет стрелами свои золотые лучи, вонзая их в вороха исходящей паром, прямо
воочью сохнущей кошеной травы.
Во дворце пустынно, молодые служки да и монашествующая братия на покосе.
Сейчас в белых холщовых подрясниках тоже гребут и мечут, только что без
песен, в согласной, почти молитвенной тишине, пока какой-нибудь дьяконский
бас не грянет, не выдержавши молчания, стихиру, и тогда обрадованно
стройно подхватят на голоса, и словно и работа резвее пойдет под глаголы
божественных песнопений.
холщовом нижнем облачении, в одной камилавке. Жарко, хотя в окна и
задувает порой. Даже сюда, во владычный покой, доносит томительно-сладкий
дух скошенного сена, и Алексий на краткий миг прижмуривает глаза, трет
веки, представляя себе безотчетно ряды косцов на зеленом пестроцветном
лугу.
Леонтия-Станяты, невольное чувство легкой опустошенности.
Станята, глядючи на Алексия. Они одни, можно позволить себе теперь и
такое.
вздохом. - За ярлык придет нам тогда много платить! Не то худо, -
продолжает он, помолчав. - Самая напасть была бы, ежели Мамай сдружит с
Ольгердом! Тогда вот не сдобровать Руси!
нешуточно: Ольгерд способен на все!
татар. Мне донесли. И к тому же Роман умер и наследника ему пока не
найдено. Митрополия русская вновь совокуплена воедино и будет в наших
руках! В толикой трудноте Ольгерд не решится на союз с Ордою... Во всяком
случае до той поры, пока в Литве не одолеют католики!
православная церковь, хуже бесермен. Что от православных самого Бога
тошнит. Латиняне полагают, что замыслы Всевышнего ведомы им лучше, чем ему
самому! Нет, не поможет Ольгерд Мамаю!
вскоре именно с ним!
нет ослабы от трудов духовных и государственных.
в бою под Сараем Мамая и заставил его отступить в степь, застала великого
князя Дмитрия Константиныча на пути из Владимира в Переяславль.
к Юрьеву вдруг ощутил смутную тревогу.
подарки, сидючи в Орде, сперва Хидыревы, после Темерь-Хозевы, были,
слышно, все перебиты или бежали из Сарая, и проверить, как там и что, было
неможно: по нынешней неверной поре князья сами в Сарай уже не ездили,
посылали бояр. Теперь он уже жалел, что сразу не поверил в Мурута,
торговался, придерживая серебро. Мурута можно было купить, купецкая
старшина не раз уже намекала князю на это. Только упрямство не по разуму
да ложно понятое чувство чести помешали ему, как он мыслил теперь,
поддержать сразу этого заяицкого хана... Впрочем, кто мог поверить тогда в
двойную нынешнюю победу молодого, никому неизвестного хана над Кильдибеком
и Мамаем, родичами как-никак законного царя ордынского - Бердибека.
(<Убийцы отца и братьев!> - поправил Дмитрий Константиныч самого себя.
После гибели Джанибековой от руки сына вряд ли кого можно было почесть
законным на ордынском столе.)
себе под нос. (В Орду опять и вновь были усланы киличеи, ибо московиты не
успокаивались, нынче вдругорядь хлопотали перед ханом о возвращении им
великокняжеского ярлыка.)
ферязь, зипун под ферязью - все уже было мокро. Князь подосадовал, что
невесть с какой охоты поехал верхом, отослав княжеский возок наперед себя
в Переяславль. От упорного мелкого дождя дорога начала раскисать. Копыта
коней чавкали, поминутно осклизаясь, и уже попона, сапоги, чепрак, даже
лука седла были заляпаны жидкою грязью. <Впору бы татарские кожаные
чембары надевать!> - думал князь, злясь на себя. Вода с околыша суконной
княжеской шапки затекала за шиворот. Дмитрий не накинул на голову враз
суконную видлогу вотола, а теперь она уже была полна воды.
все, как и князь, поникнув под дождем. И под этою упорною осеннею моросью
Дмитрий Константиныч начинал чуять то, что обычно - на, пирах, приемах, в
хлопотливой суете многих дел - редко еще приходило ему в голову: возраст
свой и бренность дел человеческих. Хотя какой возраст для мужа - сорок
лет! И в делах он - наведя порядок в городах и на мытных станах, подчинив
Великий Новгород, отобрав наконец-то Переяславль у москвичей, воротив
ростовскому и дмитровскому князьям их наследственные уделы, - и в делах он
вроде бы успешен...
его это клятое <вроде бы>. Да, выход царев он нынче собрал впервые
полностью и без недоимок. Даже тверские князья разочлись с ним, и Василий
Кашинский, и его непокорные племянники... Вроде бы! И вспомнился давешний
разговор с Дмитрием Зерновым на Костроме. Боярин глядел почтительно,
говорил складно и с толком. Кострома собирала ордынский выход в срок, но в
ратной силе князю отказывала. Ссылались на плохой год, на малолюдство, на
боярскую скудоту... И все было не то, и все было ложью, а единая труднота
заключалась в нем, в этом гладколицем маститом боярине, державшем в своих
руках все нити местных вотчинных отношений, и в том еще, что был Дмитрий
Алексаныч Зерно великим боярином московским. И как ни пытался, обиняками и
прямо, перетянуть его суздальский князь на свою сторону (сулил даже и не
малое место в думе княжой!), но добиться своего не сумел. Крепко, видно,
повязаны были Зерновы с московской господой! А без силы ратной по нынешней
неверной поре...
дурней, погромят и пограбят!> - распалял себя Дмитрий и не мог ничего
содеять даже с собой... Текло и текло за шиворот, чавкали копыта,
разъезжаясь на склизкой дороге, и тянулось по сторонам унылое в эту пору
Владимирское Ополье со скирдами убранного хлеба, с побуревшими стогами по
сторонам.
отражался меркнущий палево-желтый цвет сокрытой за облаками вечерней зари.
Какие-то бабы в лаптях, с узлами за спиною шарахнули посторонь, пропуская
княжой поезд, и долго глядели вослед. Боярин подъехал, вопросил, не
сделать ли останов в Юрьеве. Князь умученно кивнул, соглашаясь безо спору,
и будто почуявши близкий ночлег, кони разом взяли резвей. Юрьев был тоже
не своим, московским городом, присоединенным еще при князе Симеоне, и даже
теперь не в волости великого княжения состоял...