read_book
Более 7000 книг и свыше 500 авторов. Русская и зарубежная фантастика, фэнтези, детективы, триллеры, драма, историческая и  приключенческая литература, философия и психология, сказки, любовные романы!!!
главная | новости библиотеки | карта библиотеки | реклама в библиотеке | контакты | добавить книгу | ссылки

Литература
РАЗДЕЛЫ БИБЛИОТЕКИ
Детектив
Детская литература
Драма
Женский роман
Зарубежная фантастика
История
Классика
Приключения
Проза
Русская фантастика
Триллеры
Философия

АЛФАВИТНЫЙ УКАЗАТЕЛЬ КНИГ

АЛФАВИТНЫЙ УКАЗАТЕЛЬ АВТОРОВ

ПАРТНЕРЫ



ПОИСК
Поиск по фамилии автора:

ЭТО ИНТЕРЕСНО

Ðåéòèíã@Mail.ru liveinternet.ru: ïîêàçàíî ÷èñëî ïðîñìîòðîâ è ïîñåòèòåëåé çà 24 ÷àñà ßíäåêñ öèòèðîâàíèÿ
По всем вопросам писать на allbooks2004(собака)gmail.com



-- Да что это у тебя за минута, и какая такая там "весть", можно спросить, аль секрет? -- с любопытством ввернул опять Ракитин, изо всей силы делая вид, что и внимания не обращает на щелчки, которые в него летели беспрерывно.
-- Эх не секрет, да и сам ты знаешь, -- озабоченно проговорила вдруг Грушенька, повернув голову к Ракитину и отклонясь немного от Алеши, хотя вс¬ еще продолжая сидеть у него на коленях, рукой обняв его шею, -- офицер едет, Ракитин, офицер мой едет!
-- Слышал я, что едет, да разве уж так близко?
-- В Мокром теперь, оттуда сюда естафет пришлет, так сам написал, давеча письмо получила. Сижу и жду естафета.
-- Вона! Почему в Мокром?
-- Долго рассказывать, да и довольно с тебя.
-- То-то Митенька-то теперь, -- уй, уй! Он-то знает, аль не знает?
-- Чего знает! Совсем не знает! Кабы узнал, так убил бы. Да я этого теперь совсем не боюсь, не боюсь я теперь его ножа. Молчи, Ракитка, не поминай мне о Дмитрии Федоровиче: сердце он мне вс¬ размозжил. Да не хочу я ни о чем об этом в эту минуту и думать. Вот об Алешечке могу думать, я на Алешечку гляжу... Да усмехнись ты на меня, голубчик, развеселись, на глупость-то мою, на радость-то мою усмехнись... А ведь улыбнулся, улыбнулся! Ишь ласково как смотрит. Я, знаешь, Алеша, вс¬ думала, что ты на меня сердишься за третьеводнишнее, за барышню-то. Собака я была, вот что... Только вс¬-таки хорошо оно, что так произошло. И дурно оно было и хорошо оно было, -- вдумчиво усмехнулась вдруг Грушенька, и какая-то жестокая черточка мелькнула вдруг в ее усмешке. -- Митя сказывал, что кричала: "Плетьми ее надо!" Разобидела я тогда ее уж очень. Зазвала меня, победить хотела, шоколатом своим обольстить... Нет, оно хорошо, что так произошло, -- усмехнулась она опять. -- Да вот боюсь вс¬, что ты осердился...
-- А ведь и впрямь, -- с серьезным удивлением ввернул вдруг Ракитин. -- Ведь она тебя, Алеша, в самом деле боится, цыпленка этакого.
-- Это для тебя, Ракитка, он цыпленок, вот что... потому что у тебя совести нет, вот что! Я, видишь, я люблю его душой, вот чт[OACUTE]! Веришь, Алеша, что я люблю тебя всею душой?
-- Ах ты, бесстыдница! Это она в любви тебе, Алексей, объясняется!
-- А чт[OACUTE] ж, и люблю.
-- А офицер? А весточка золотая из Мокрого?
-- То одно, а это другое.
-- Вот как по-бабьему выходит!
-- Не зли меня, Ракитка, -- горячо подхватила Грушенька, -- то одно, а это другое. Я Алешу по-иному люблю. Правда, Алеша, была у меня на тебя мысль хитрая прежде. Да ведь я низкая, я ведь неистовая, ну, а в другую минуту я, бывало, Алеша, на тебя как на совесть мою смотрю. Вс¬ думаю: "ведь уж как такой меня скверную презирать теперь должен". И третьего дня это думала, как от барышни сюда бежала. Давно я тебя заметила так, Алеша, и Митя знает, ему говорила. Вот Митя так понимает. Веришь ли, иной раз, право, Алеша, смотрю на тебя и стыжусь, все¬ себя стыжусь... И как это я об тебе думать стала и с которых пор, не знаю и не помню...
Вошла Феня и поставила на стол поднос, на нем откупоренную бутылку и три налитые бокала.
-- Шампанское принесли! -- прокричал Ракитин, -- возбуждена ты, Аграфена Александровна, и вне себя. Бокал выпьешь, танцевать пойдешь. Э-эх; и того не сумели сделать, -- прибавил он, разглядывая шампанское. -- В кухне старуха разлила, и бутылку без пробки принесли, и теплое. Ну давай хоть так...
Он подошел к столу, взял бокал, выпил залпом и налил себе другой.
-- На шампанское-то не часто нарвешься. -- проговорил он облизываясь, -- нутка, Алеша, бери бокал, покажи себя. За что же нам пить? за райские двери? Бери, Груша, бокал, пей и ты за райские двери.
-- За какие это райские двери?
Она взяла бокал. Алеша взял свой, отпил глоток и поставил бокал назад.
-- Нет, уж лучше не надо! -- улыбнулся он тихо.
-- А хвалился! -- крикнул Ракитин.
-- Ну и я, коли так, не буду, -- подхватила Грушенька, -- да и не хочется. Пей, Ракитка, один всю бутылку. Выпьет Алеша, и я тогда выпью.
-- Телячьи нежности пошли! -- поддразнил Ракитин. -- А сама на коленках у него сидит! У него, положим, горе, а у тебя что? Он против бога своего взбунтовался, колбасу собирался жрать...
-- Что так?
-- Старец его помер сегодня, старец Зосима, святой.
-- Так умер старец Зосима! -- воскликнула Грушенька, -- господи, а я того и не знала! -- Она набожно перекрестилась. -- Господи, да чт[OACUTE] же я, а я-то у него на коленках теперь сижу! -- вскинулась она вдруг как в испуге, мигом соскочила с колен и пересела на диван. Алеша длинно с удивлением поглядел на нее, и на лице его как будто что засветилось.
-- Ракитин, -- проговорил он вдруг громко и твердо, -- не дразни ты меня, что я против бога моего взбунтовался. Не хочу я злобы против тебя иметь, а потому будь и ты добрее. Я потерял такое сокровище, какого ты никогда не имел, и ты теперь не можешь судить меня. Посмотри лучше сюда на нее: видел, как она меня пощадила? Я шел сюда злую душу найти -- так влекло меня самого к тому, потому что я был подл и зол, а нашел сестру искреннюю, нашел сокровище -- душу любящую... Она сейчас пощадила меня... Аграфена Александровна. я про тебя говорю. Ты мою душу сейчас восстановила.
У Алеши затряслись губы и стеснилось дыхание. Он остановился.
-- Будто уж так и спасла тебя! -- засмеялся Ракитин злобно. -- А ода тебя проглотить хотела, знаешь ты это?
-- Стой, Ракитка! -- вскочила вдруг Грушенька, -- молчите вы оба. Теперь я вс¬ скажу: ты, Алеша, молчи, потому что от твоих таких слов меня стыд берет, потому что я злая, а не добрая, -- вот я какая. А ты, Ракитка, молчи потому, что ты лжешь. Была такая подлая мысль, что хотела его проглотить, а теперь ты лжешь, теперь вовсе не то... и чтоб я тебя больше совсем не слыхала, Ракитка! -- Вс¬ это Грушенька проговорила с необыкновенным волнением.
-- Ишь ведь оба бесятся! -- прошипел Ракитин, с удивлением рассматривая их обоих, -- как помешанные, точно я в сумасшедший дом попал. Расслабели обоюдно, плакать сейчас начнут!
-- И начну плакать, и начну плакать! -- приговаривала Грушенька, -- он меня сестрой своей назвал, и я никогда того впредь не забуду! Только вот что, Ракитка, я хоть и злая, а вс¬-таки я луковку подала.
-- Каку таку луковку? Фу, чорт, да и впрямь помешались! Ракитин удивлялся на их восторженность и обидчиво злился, хотя и мог бы сообразить, что у обоих как раз сошлось вс¬, что могло потрясти их души так, как случается это не часто в жизни. Но Ракитин, умевший весьма чувствительно понимать вс¬, что касалось его самого, был очень груб в понимании чувств и ощущений ближних своих, -- отчасти по молодой неопытности своей, а отчасти и по великому своему эгоизму.
-- Видишь, Алешечка, -- нервно рассмеялась вдруг Грушенька, обращаясь к нему. -- это я Ракитке похвалилась, что луковку подала, а тебе не похвалюсь, я тебе с иной целью это скажу. Это только басня, но она хорошая басня, я ее, еще дитей была, от моей Матрены, что теперь у меня в кухарках служит, слышала. Видишь, как это: "Жила-была одна баба злющая-презлющая, и померла. И не осталось после нее ни одной добродетели. Схватили ее черти и кинули в огненное озеро. А ангел-хранитель ее стоит да и думает: какую бы мне такую добродетель ее припомнить, чтобы богу сказать. Вспомнил и говорит богу: она, говорит, в огороде луковку выдернула и нищенке подала. И отвечает ему бог: возьми ж ты, говорит, эту самую луковку, протяни ей в озеро, пусть ухватится и тянется, и коли вытянешь ее вон из озера, то пусть в рай идет, а оборвется луковка, то там и оставаться бабе, где теперь. Побежал ангел к бабе, протянул ей луковку: на, говорит, баба, схватись и тянись, И стал он ее осторожно тянуть, и уж всю было вытянул, да грешники прочие в озере, как увидали, что ее тянут вон, и стали все за нее хвататься, чтоб и их вместе с нею вытянули. А баба-то была злющая-презлющая, и почала она их ногами брыкать: "Меня тянут, а не вас, моя луковка, а не ваша". Только что она это выговорила, луковка-то и порвалась. И упала баба в озеро и горит по сей день. А ангел заплакал и отошел". Вот она эта басня, Алеша, наизусть запомнила, потому что сама я и есть эта самая баба злющая. Ракитке я похвалилась, что луковку подала, а тебе иначе скажу: всего-то я луковку какую-нибудь во всю жизнь мою подала, всего только на мне и есть добродетели. И не хвали ты меня после того, Алеша, не почитай меня доброю, злая я, злющая-презлющая, а будешь хвалить, в стыд введешь. Эх, да уж покаюсь совсем. Слушай, Алеша: я тебя столь желала к себе залучить и столь приставала к Ракитке, что ему двадцать пять рублей пообещала, если тебя ко мне приведет. Стой, Ракитка, жди! -- Она быстрыми шагами подошла к столу, отворила ящик, вынула портмоне, а из него двадцатипятирублевую кредитку.
-- Экой вздор! Экой вздор! -- восклицал озадаченный Ракитин.
-- Принимай, Ракитка, долг, небось не откажешься, сам просил. -- И швырнула ему кредитку.
-- Еще б отказаться, -- пробасил Ракитин, видимо сконфузившись, но молодцевато прикрывая стыд, -- это нам вельми на руку будет, дураки и существуют в профит умному человеку.
-- А теперь молчи, Ракитка, теперь вс¬, что буду говорить, не для твоих ушей будет. Садись сюда в угол и молчи, не любишь ты нас, и молчи.
-- Да за что мне любить-то вас? -- не скрывая уже злобы, огрызнулся Ракитин. Двадцатипятирублевую кредитку он сунул в карман и пред Алешей ему было решительно стыдно. Он рассчитывал получить плату после, так чтобы тот и не узнал, а теперь от стыда озлился. До сей минуты он находил весьма политичным не очень противоречить Грушеньке, несмотря на все ее щелчки, ибо видно было, что она имела над ним какую-то власть. Но теперь и он рассердился:
-- Любят за что-нибудь, а вы чт[OACUTE] мне сделали оба?
-- А ты ни за что люби, вот как Алеша любит.
-- А чем он тебя любит, и чт[OACUTE] он тебе такого показал, что ты носишься?
Грушенька стояла среди комнаты, говорила с жаром, и в голосе ее послышались истерические нотки.
-- Молчи, Ракитка, не понимаешь ты ничего у нас! И не смей ты мне впредь ты говорить, не хочу тебе позволять, и с чего ты такую смелость взял, вот что! Садись в угол и молчи как мой лакей. А теперь, Алеша, всю правду чистую тебе одному скажу, чтобы ты видел, какая я тварь! Не Ракитке, а тебе говорю. Хотела я тебя погубить, Алеша, правда это великая, совсем положила; до того хотела, что Ракитку деньгами подкупила, чтобы тебя привел. И из чего такого я так захотела? Ты, Алеша, и не знал ничего, от меня отворачивался, пройдешь -- глаза опустишь, а я на тебя сто раз до сего глядела, всех спрашивать об тебе начала. Лицо твое у меня в сердце осталось: "Презирает он меня, думаю, посмотреть даже на меня не захочет". И такое меня чувство взяло под конец, что сама себе удивляюсь: чего я такого мальчика боюсь? Проглочу его всего и смеяться буду. Обозлилась совсем. Веришь ли тому: никто-то здесь не смеет сказать и подумать, чтоб к Аграфене Александровне за худым этим делом придти; старик один только тут у меня, связана я ему и продана, сатана нас венчал, зато из других -- никто. Но на тебя глядя, положила: его проглочу. Проглочу и смеяться буду. Видишь, какая я злая собака, которую ты сестрой своею назвал! Вот теперь приехал этот обидчик мой, сижу теперь и жду вести. А знаешь, чем был мне этот обидчик? Пять лет тому как завез меня сюда Кузьма, -- так я сижу, бывало, от людей хоронюсь, чтоб меня не видали и не слыхали, тоненькая, глупенькая, сижу да рыдаю, ночей напролет не сплю -- думаю: "И уж где ж он теперь, мой обидчик? Смеется должно быть с другою надо мной, и уж я ж его, думаю, только бы увидеть его, встретить когда: то уж я ж ему отплачу, уж я ж ему отплачу!" Ночью в темноте рыдаю в подушку и вс¬ это передумаю, сердце мое раздираю нарочно, злобой его утоляю: "Уж я ж ему, уж я ж ему отплачу!" Так бывало и закричу в темноте. Да как вспомню вдруг, что ничего-то я ему не сделаю, а он-то надо мной смеется теперь, а может и совсем забыл и не помнит, так кинусь с постели на пол, зальюсь бессильною слезой и трясусь-трясусь до рассвета. Поутру встану злее собаки, рада весь свет проглотить. Потом, что ж ты думаешь: стала я капитал копить, без жалости сделалась, растолстела, -- поумнела ты думаешь, а? Так вот нет же, никто того не видит и не знает во всей вселенной, а как сойдет мрак ночной, вс¬ так же как и девченкой, пять лет тому, лежу иной раз, скрежещу зубами и всю ночь плачу: "Уж я ж ему, да уж я ж ему", думаю! Слышал ты это вс¬? Ну так как же ты теперь понимаешь меня: месяц тому приходит ко мне вдруг это самое письмо: едет он, овдовел, со мной повидаться хочет. Дух у меня тогда весь захватило, господи, да вдруг и подумала: а приедет да свистнет мне, позовет меня, так я как собаченка к нему поползу битая, виноватая! Думаю это я и сама себе не верю: "Подлая я аль не подлая, побегу я к нему аль не побегу?" И такая меня злость взяла теперь на самое себя во весь этот месяц, что хуже еще, чем пять лет тому. Видишь ли теперь, Алеша, какая я неистовая, какая я яростная, всю тебе правду выразила! Митей забавлялась, чтобы к тому не бежать. Молчи, Ракитка, не тебе меня судить, не тебе говорила. Я теперь до вашего прихода лежала здесь, ждала, думала, судьбу мою всю разрешала, и никогда вам не узнать, что у меня в сердце было. Нет, Алеша, скажи своей барышне, чтоб она за третьеводнишнее не сердилась!.. И не знает никто во всем свете, каково мне теперь, да и не может знать... Потому я может быть сегодня туда с собой нож возьму, я еще того не решила...
И вымолвив это "жалкое" слово, Грушенька вдруг не выдержала, не докончила, закрыла лицо руками, бросилась на диван в подушки и зарыдала как малое дитя. Алеша встал с места и подошел к Ракитину.
-- Миша, -- проговорил он, -- не сердись. Ты обижен ею, но не сердись. Слышал ты ее сейчас? Нельзя с души человека столько спрашивать, надо быть милосерднее...
Алеша проговорил это в неудержимом порыве сердца. Ему надо было высказаться, и он обратился к Ракитину. Если б не было Ракитина, он стал бы восклицать один. Но Ракитин поглядел насмешливо, и Алеша вдруг остановился.
-- Это тебя твоим старцем давеча зарядили, и теперь ты своим старцем в меня и выпалил, Алешенька, божий человечек, -- с ненавистною улыбкой проговорил Ракитин.
-- Не смейся, Ракитин, не усмехайся, не говори про покойника: он выше всех, кто был на земле! -- с плачем в голосе прокричал Алеша. -- Я не как судья тебе встал говорить, а сам как последний из подсудимых. Кто я пред нею? Я шел сюда, чтобы погибнуть и говорил: "пусть, пусть!" и это из-за моего малодушия, а она, через пять лет муки, только что кто-то первый пришел и ей искреннее слово сказал -- вс¬ простила, вс¬ забыла и плачет! Обидчик ее воротился, зовет ее, и она вс¬ прощает ему и спешит к нему в радости, и не возьмет ножа, не возьмет! нет, я не таков. Я не знаю, таков ли ты, Миша, но я не таков! Я сегодня, сейчас этот урок получил... Она выше любовью чем мы... Слышал ли ты от нее прежде то, что она рассказала теперь? Нет, не слышал; если бы слышал, то давно бы вс¬ понял... и другая обиженная третьего дня, и та пусть простит ее! И простит, коль узнает... и узнает... Эта душа еще не примиренная, надо щадить ее... в душе этой может быть сокровище...
Алеша замолк, потому что ему пересекло дыхание. Ракитин, несмотря на всю свою злость, глядел с удивлением. Никогда не ожидал он от тихого Алеши такой тирады.
-- Вот адвокат проявился! Да ты влюбился в нее что ли? Аграфена Александровна, ведь постник-то наш и впрямь в тебя влюбился, победила! -- прокричал он с наглым смехом.
Грушенька подняла с подушки голову и поглядела на Алешу с умиленною улыбкой, засиявшею на ее как-то вдруг распухшем от сейчашних слез лице.
-- Оставь ты его, Алеша, херувим ты мой, видишь он какой, нашел кому говорить. Я, Михаил Осипович, -- обратилась она к Ракитину, -- хотела было у тебя прощения попросить за то, что обругала тебя, да теперь опять не хочу. Алеша, поди ко мне, сядь сюда, -- манила она его с радостною улыбкой, -- вот так, вот садись сюда, скажи ты мне (она взяла его за руку и заглядывала ему улыбаясь в лицо), -- скажи ты мне: люблю я того или нет? Обидчика-то моего, люблю или нет? Лежала я до вас здесь в темноте, вс¬ допрашивала сердце: люблю я того или нет? Разреши ты меня, Алеша, время пришло, чт[OACUTE] положишь, так и будет. Простить мне его или нет?
-- Да ведь уж простила, -- улыбаясь проговорил Алеша.
-- А и впрямь простила, -- вдумчиво произнесла Грушенька. -- Экое ведь подлое сердце! За подлое сердце мое! -- схватила она вдруг со стола бокал, разом выпила, подняла его и с розмаха бросила на пол. Бокал разбился и зазвенел. Какая-то жестокая черточка мелькнула в ее улыбке.
-- А ведь может еще и не простила, -- как-то грозно проговорила она, опустив глаза в землю, как будто одна сама с собой говорила. -- Может еще только собирается сердце простить. Поборюсь еще с сердцем-то. Я, видишь, Алеша, слезы мои пятилетние страх полюбила... Я может только обиду мою и полюбила, а не его вовсе!
-- Ну не хотел бы я быть в его коже! -- прошипел Ракитин.
-- И не будешь, Ракитка, никогда в его коже не будешь. Ты мне башмаки будешь шить, Ракитка, вот я тебя на какое дело употреблю, а такой как я тебе никогда не видать... Да и ему может не увидать...
-- Ему-то? А нарядилась-то зачем? -- эхидно поддразнил Ракитин.
-- Не кори меня нарядом, Ракитка, не знаешь еще ты всего моего сердца! Захочу и сорву наряд, сейчас сорву, сию минуту, -- звонко прокричала она. -- Не знаешь ты, для чего этот наряд, Ракитка! Может выйду к нему и скажу: "Видал ты меня такую, аль нет еще? -- Ведь он меня семнадцатилетнюю, тоненькую, чахоточную плаксу оставил. Да подсяду к нему, да обольщу, да разожгу его: "Видал ты, какова я теперь, скажу, ну так и оставайся при том, милостивый государь, по усам текло, а в рот не попало!" -- вот ведь к чему может этот наряд, Ракитка, -- закончила Грушенька со злобным смешком. -- Неистовая я, Алеша, яростная. Сорву я мой наряд, изувечу я себя, мою красоту, обожгу себе лицо и разрежу ножом, пойду милостыню просить. Захочу и не пойду я теперь никуда и ни к кому, захочу -- завтра же отошлю Кузьме вс¬, что он мне подарил, и все деньги его, а сама на всю жизнь работницей поденной пойду!.. Думаешь, не сделаю я того, Ракитка, не посмею сделать? Сделаю, сделаю, сейчас могу сделать, не раздражайте только меня... а того прогоню, тому шиш покажу, тому меня не видать!
Последние слова она истерически прокричала, но не выдержала опять, закрыла руками лицо, бросилась в подушку и опять затряслась от рыданий. Ракитин встал с места:
-- Пора, -- сказал он, -- поздно, в монастырь не пропустят.
Грушенька так и вскочила с места.
-- Да неужто ж ты уходить, Алеша, хочешь! -- воскликнула она в горестном изумлении; -- да что ж ты надо мной теперь делаешь: всю воззвал, истерзал и опять теперь эта ночь, опять мне одной оставаться!
-- Не ночевать же ему у тебя? А коли хочет -- пусть! Я и один уйду! -- язвительно подшутил Ракитин.
-- Молчи, злая душа, -- яростно крикнула ему Грушенька, -- никогда ты мне таких слов не говорил, какие он мне пришел сказать.
-- Что он такое тебе сказал? -- раздражительно проворчал Ракитин.
-- Не знаю я, не ведаю, ничего не ведаю, что он мне такое сказал, сердцу сказалось, сердце он мне перевернул... Пожалел он меня первый, единый, вот что! Зачем ты, херувим, не приходил прежде, -- упала вдруг она пред ним на колени как бы в исступлении. -- Я всю жизнь такого как ты ждала, знала, что кто-то такой придет и меня простит. Верила, что и меня кто-то полюбит, гадкую, не за один только срам!..
-- Чт[OACUTE] я тебе такого сделал? -- умиленно улыбаясь, отвечал Алеша, нагнувшись к ней и нежно взяв ее за руки, -- луковку я тебе подал, одну самую малую луковку, только, только!..
И проговорив сам заплакал. В эту минуту в сенях вдруг раздался шум, кто-то вошел в переднюю; Грушенька вскочила как бы в страшном испуге. В комнату с шумом и криком вбежала Феня.
-- Барыня, голубушка, барыня, естафет прискакал! -- восклицала она весело и запыхавшись. -- Тарантас из Мокрого за вами. Тимофей ямщик на тройке, сейчас новых лошадей переложат... Письмо, письмо, барыня, вот письмо!
Письмо было в ее руке, и она вс¬ время, пока кричала, махала им по воздуху. Грушенька выхватила от нее письмо и поднесла к свечке. Это была только записочка, несколько строк, в один миг она прочла ее.
-- Кликнул! -- прокричала она, вся бледная с перекосившимся от болезненной улыбки лицом, -- свистнул! Ползи собачонка!
Но только миг один простояла как бы в нерешимости; вдруг кровь бросилась в ее голову и залила ее щеки огнем.
-- Еду! -- воскликнула она вдруг. -- Пять моих лет! Прощайте! Прощай, Алеша, решена судьба... Ступайте, ступайте, ступайте от меня теперь все, чтоб я уже вас не видала!.. Полетела Грушенька в новую жизнь... Не поминай меня лихом и ты, Ракитка. Может на смерть иду! Ух! Словно пьяная!
Она вдруг бросила их и побежала в свою спальню.
-- Ну, ей теперь не до нас! -- проворчал Ракитин. -- Идем, а то пожалуй опять этот бабий крик пойдет, надоели уж мне эти слезные крики...
Алеша дал себя машинально вывести. На дворе стоял тарантас, выпрягали лошадей, ходили с фонарем, суетились. В отворенные ворота вводили свежую тройку. Но только что сошли Алеша и Ракитин с крыльца, как вдруг отворилось окно из спальни Грушеньки, и она звонким голосом прокричала вслед Алеше:
-- Алешечка, поклонись своему братцу Митеньке, да скажи ему, чтобы не поминал меня, злодейку свою, лихом. Да передай ему тоже моими словами: "Подлецу досталась Грушенька, а не тебе благородному!" Да прибавь ему тоже, что любила его Грушенька один часок времени, только один часок всего и любила, -- так чтоб он этот часок всю жизнь свою отселева помнил, так дескать Грушенька на всю жизнь тебе заказала!..
Она закончила голосом полным рыданий. Окно захлопнулось.
-- Гм, гм! -- промычал Ракитин смеясь, -- зарезала братца Митеньку, да еще велит на всю жизнь свою помнить. Экое плотоядие!
Алеша ничего не ответил, точно и не слыхал; он шел подле Ракитина скоро, как бы ужасно спеша; он был как бы в забытье, шел машинально. Ракитина вдруг чего-то укололо, точно ранку его свежую тронули пальцем. Совсем не того ждал он давеча, когда сводил Грушеньку с Алешей; совсем иное случилось, а не то, чего бы ему очень хотелось.
-- Поляк он, ее офицер этот, -- заговорил он опять сдерживаясь, -- да и не офицер он вовсе теперь, он в таможне чиновником в Сибири служил где-то там на Китайской границе, должно быть какой поляченочек мозглявенький. Место, говорят, потерял. Прослышал теперь, что у Грушеньки капитал завелся, вот и вернулся, -- в том и все чудеса.
Алеша опять точно не слыхал. Ракитин не выдержал:
-- Что ж, обратил грешницу? -- злобно засмеялся он Алеше. -- Блудницу на путь истины обратил? Семь бесов изгнал, а? Вот они где наши чудеса-то давешние, ожидаемые, совершились!
-- Перестань, Ракитин, -- со страданием в душе отозвался Алеша.
-- Это ты теперь за двадцать пять рублей меня давешних "презираешь"? Продал дескать истинного друга. Да ведь ты не Христос, а я не Иуда.
-- Ах, Ракитин, уверяю тебя, я и забыл об этом, -- воскликнул Алеша, -- сам ты сейчас напомнил... Но Ракитин озлился уже окончательно.
-- Да чорт вас дери всех и каждого! -- завопил он вдруг, -- и зачем я, чорт, с тобою связался! Знать я тебя не хочу больше отселева. Пошел один, вон твоя дорога!
И он круто повернул в другую улицу, оставив Алешу одного во мраке. Алеша вышел из города и пошел полем к монастырю.
IV. КАНА ГАЛИЛЕЙСКАЯ.
Было уже очень поздно по-монастырскому, когда Алеша пришел в скит; его пропустил привратник особым путем. Пробило уже девять часов, -- час общего отдыха и покоя после столь тревожного для всех дня. Алеша робко отворил дверь и вступил в келью старца, в которой теперь стоял гроб его. Кроме отца Паисия, уединенно читавшего над гробом Евангелие, и юноши послушника Порфирия, утомленного вчерашнею ночною беседой и сегодняшнею суетой, и спавшего в другой комнате на полу своим крепким молодым сном, в кельи никого не было. Отец Паисий, хоть и слышал, что вошел Алеша, но даже и не посмотрел в его сторону. Алеша повернул вправо от двери в угол, стал на колени и начал молиться. Душа его была переполнена, но как-то смутно, и ни одно ощущение не выделялось слишком сказываясь, напротив одно вытесняло другое в каком-то тихом, ровном коловращении. Но сердцу было сладко, и, странно, Алеша не удивлялся тому. Опять видел он пред собою этот гроб, этого закрытого кругом драгоценного ему мертвеца, но плачущей, ноющей, мучительной жалости не было в душе его, как давеча утром. Пред гробом, сейчас войдя, он пал как пред святыней, но радость, радость сияла в уме его и в сердце его. Одно окно кельи было отперто, воздух стоял свежий и холодноватый -- "значит дух стал еще сильнее, коли решились отворить окно", -- подумал Алеша. Но и эта мысль о тлетворном духе, казавшаяся ему еще только давеча столь ужасною и бесславною, не подняла теперь в нем давешней тоски и давешнего негодования. Он тихо начал молиться, но вскоре сам почувствовал, что молится почти машинально. Обрывки мыслей мелькали в душе его, загорались как звездочки и тут же гасли, сменяясь другими, но зато царило в душе что-то целое, твердое, утоляющее, и он сознавал это сам. Иногда он пламенно начинал молитву, ему так хотелось благодарить и любить... Но, начав молитву, переходил вдруг на что-нибудь другое, задумывался, забывал и молитву и то, чем прервал ее. Стал было слушать, что читал отец Паисий, но утомленный очень мало-по-малу начал дремать...
"И в третий день брак бысть в Кане Галилейстей, читал отец Паисий, и бе Мати Иисусова ту. Зван же бысть Иисус и ученицы его на брак".
-- Брак? Чт[OACUTE] это... брак... -- неслось как вихрь в уме Алеши, -- у ней тоже счастье... поехала на пир... Нет, она не взяла ножа, не взяла ножа... Это было только "жалкое" слово... Ну... жалкие слова надо прощать, непременно. Жалкие слова тешат душу... без них горе было бы слишком тяжело у людей. Ракитин ушел в переулок. Пока Ракитин будет думать о своих обидах, он будет всегда уходить в переулок... А дорога... дорога-то большая, прямая, светлая, хрустальная и солнце в конце ее... А?.. что читают?
"...И не доставшу вину, глагола Мати Иисусова к нему: вина не имут"... слышалось Алеше.
-- Ах да, я тут пропустил, а не хотел пропускать, я это место люблю: Это Кана Галилейская, первое чудо... Ах, это чудо, ах, это милое чудо! Не горе, а радость людскую посетил Христос, в первый раз сотворяя чудо, радости людской помог... "Кто любит людей, тот и радость их любит"... Это повторял покойник поминутно, это одна из главнейших мыслей его была... Без радости жить нельзя, говорит Митя... Да, Митя... Вс¬, что истинно и прекрасно, всегда полно всепрощения, -- это опять-таки он говорил...
"...Глагола ей Иисус: что есть Мне и тебе жено; не у прииде час Мой. Глагола Мати Его слугам: еже аще глаголет вам, сотворите".
-- Сотворите... Радость, радость каких-нибудь бедных, очень бедных людей... Уж конечно бедных, коли даже на свадьбу вина не достало... Вон пишут историки, что около озера Генисаретского и во всех тех местах расселено было тогда самое беднейшее население, какое только можно вообразить... И знало же другое великое сердце другого великого существа, бывшего тут же, матери его, что не для одного лишь великого страшного подвига своего сошел он тогда, а что доступно сердцу его и простодушное немудрое веселие каких-нибудь темных, темных и не хитрых существ, ласково позвавших его на убогий брак их. "Не пришел еще час мой", он говорит с тихою улыбкой (непременно улыбнулся ей кротко)... В самом деле, неужто для того, чтоб умножать вино на бедных свадьбах, сошел он на землю? А вот пошел же и сделал же по ее просьбе... Ах, он опять читает:
"......Глагола им Иисус: наполните водоносы воды, и наполниша их до верха.
"И глагола им: почерпите ныне и принесите архитриклинови, и принесоша.
"Якоже вкуси архитриклин вина бывшего от воды, и не ведяше откуду есть: слуги же ведяху почерпшии воду: пригласи жениха архитриклин.
"И глагола ему: всяк человек прежде доброе вино полагает, и егда упиются, тогда хуждшее: ты же соблюл ecи доброе вино доселе".
-- Но что это, что это? Почему раздвигается комната... Ах да... ведь это брак, свадьба... да конечно. Вот и гости. вот и молодые сидят и веселая толпа и... где же премудрый Архитриклин? Но кто это? Кто? Опять раздвинулась комната... Кто встает там из-за большого стола? Как... И он здесь? Да ведь он во гробе... Но он и здесь... встал, увидал меня, идет сюда... Господи!..
Да, к нему, к нему подошел он, сухенький старичок, с мелкими морщинками на лице, радостный и тихо смеющийся. Гроба уж нет, и он в той же одежде как и вчера сидел с ними, когда собрались к нему гости. Лицо вс¬ открытое, глаза сияют. Как же это, он стало быть тоже на пире, тоже званый на брак в Кане Галилейской...
-- Тоже, милый, тоже зван, зван и призван, -- раздается над ним тихий голос. -- Зачем сюда схоронился, что не видать тебя... пойдем и ты к нам.
Голос его, голос старца Зосимы... Да и как же не он, коль зовет? Старец приподнял Алешу рукой, тот поднялся с колен.
-- Веселимся, -- продолжает сухенький старичок, -- пьем вино новое, вино радости новой, великой; видишь, сколько гостей? Вот и жених и невеста, вот и премудрый Архитриклин, вино новое пробует. Чего дивишься на меня? Я луковку подал, вот и я здесь. И многие здесь только по луковке подали, по одной только маленькой луковке... Что наши дела? И ты, тихий, и ты, кроткий мой мальчик, и ты сегодня луковку сумел подать алчущей. Начинай, милый, начинай, кроткий, дело свое!.. А видишь ли Солнце наше, видишь ли ты его?
-- Боюсь... не смею глядеть... -- прошептал Алеша.
-- Не бойся его. Страшен величием пред нами, ужасен высотою своею, но милостив бесконечно, нам из любви уподобился и веселится с нами, воду в вино превращает, чтобы не пресекалась радость гостей, новых гостей ждет, новых беспрерывно зовет и уже навеки веков. Вон и вино несут новое, видишь, сосуды несут...
Что-то горело в сердце Алеши, что-то наполнило его вдруг до боли, слезы восторга рвались из души его... Он простер руки, вскрикнул и проснулся...
Опять гроб, отворенное окно и тихое, важное, раздельное чтение Евангелия. Но Алеша уже не слушал, что читают. Странно, он заснул на коленях, а теперь стоял на ногах, я вдруг, точно сорвавшись с места, тремя твердыми скорыми шагами подошел вплоть ко гробу. Даже задел плечом отца Паисия и не заметил того. Тот на мгновение поднял было на него глаза от книги, но тотчас же отвел их опять, поняв, что с юношей что-то случилось странное. Алеша глядел с полминуты на гроб, на закрытого, недвижимого, протянутого в гробу мертвеца, с иконой на груди и с куколем с восьмиконечным крестом на голове. Сейчас только он слышал голос его, и голос этот еще раздавался в его ушах. Он еще прислушивался, он ждал еще звуков... но вдруг, круто повернувшись, вышел из кельи.
Он не остановился и на крылечке, но быстро сошел вниз. Полная восторгом душа его жаждала свободы, места, широты. Над ним широко, необозримо опрокинулся небесный купол, полный тихих сияющих звезд. С зенита до горизонта двоился еще неясный Млечный Путь. Свежая и тихая до неподвижности ночь облегла землю. Белые башни и золотые главы собора сверкали на яхонтовом небе. Осенние роскошные цветы в клумбах около дома заснули до утра. Тишина земная как бы сливалась с небесною, тайна земная соприкасалась со звездною... Алеша стоял, смотрел, и вдруг, как подкошенный, повергся на землю.
Он не знал, для чего обнимал ее, он не давал себе отчета, почему ему так неудержимо хотелось целовать ее, целовать ее всю, но он целовал ее плача, рыдая и обливая своими слезами, и исступленно клялся любить ее, любить вовеки веков. "Облей землю слезами радости твоея и люби сии слезы твои..." прозвенело в душе его. О чем плакал он? О, он плакал в восторге своем даже и об этих звездах, которые сияли ему из бездны, и "не стыдился исступления сего". Как будто нити ото всех этих бесчисленных миров божиих сошлись разом в душе его, и она вся трепетала, "соприкасаясь мирам иным". Простить хотелось ему всех и за вс¬, и просить прощения, о! не себе, а за всех, за вс¬ и за вся, а "за меня и другие просят", прозвенело опять в душе его. Но с каждым мгновением он чувствовал явно и как бы осязательно, как что-то твердое и незыблемое, как этот свод небесный, сходило в душу его. Какая-то как бы идея воцарялась в уме его -- и уже на всю жизнь и навеки веков. Пал он на землю слабым юношей, а встал твердым на всю жизнь бойцом, и сознал и почувствовал это вдруг, в ту же минуту своего восторга. И никогда, никогда не мог забыть Алеша во всю жизнь свою потом этой минуты. "Кто-то посетил мою душу в тот час", говорил он потом с твердою верой в слова свои...
Через три дня он вышел из монастыря, что согласовалось и со словом покойного старца его, повелевшего ему "пребывать в миру".
--------------------------------

Ф.М. Достоевский БРАТЬЯ КАРАМАЗОВЫ
КНИГА ОСЬМАЯ. МИТЯ.
I. КУЗЬМА САМСОНОВ.
А Дмитрий Федорович, которому Грушенька, улетая в новую жизнь, "велела" передать свой последний привет и заказала помнить на веки часок ее любви, был в эту минуту, ничего не ведая о происшедшем с нею, тоже в страшном смятении и хлопотах. В последние два дня он был в таком невообразимом состоянии, что действительно мог заболеть воспалением в мозгу, как сам потом говорил. Алеша накануне не мог разыскать его утром, а брат Иван в тот же день не мог устроить с ним свидания в трактире. Хозяева квартирки, в которой он квартировал, скрыли по его приказу следы его. Он же в эти два дня буквально метался во все стороны, "борясь со своею судьбой и спасая себя", как он сам потом выразился, и даже на несколько часов слетал по одному горячему делу вон из города, несмотря на то, что страшно было ему уезжать, оставляя Грушеньку хоть на минутку без глаза над нею. Вс¬ это впоследствии выяснилось в самом подробном и документальном виде, но теперь мы наметим фактически лишь самое необходимое из истории этих ужасных двух дней в его жизни, предшествовавших страшной катастрофе, так внезапно разразившейся над судьбой его.
Грушенька хоть и любила его часочек истинно и искренно, это правда, но и мучила же его в то же время иной раз действительно жестоко и беспощадно. Главное в том, что ничего-то он не мог разгадать из ее намерений; выманить же лаской или силой не было тоже возможности: не далась бы ни за чт[OACUTE], а только бы рассердилась и отвернулась от него вовсе, это он ясно тогда понимал. Он подозревал тогда весьма верно, что она и сама находится в какой-то борьбе, в какой-то необычайной нерешительности, на что-то решается и вс¬ решиться не может, а потому и не без основания предполагал, замирая сердцем, что минутами она должна была просто ненавидеть его с его страстью. Так может быть и было, но об чем именно тосковала Грушенька, того он вс¬-таки не понимал. Собственно для него весь вопрос, его мучивший, складывался лишь в два определения: "или он, Митя, или Федор Павлович". Тут кстати нужно обозначить один твердый факт: он вполне был уверен, что Федор Павлович непременно предложит (если уж не предложил) Грушеньке законный брак, и не верил ни минуты, что старый сластолюбец надеется отделаться лишь тремя тысячами. Это вывел Митя, зная Грушеньку и ее характер. Вот почему ему и могло казаться временами, что вся мука Грушеньки и вся нерешимость происходит тоже лишь от того, что она не знает, кого из них выбрать и кто из них будет ей выгоднее. О близком же возвращении "офицера", то-есть того рокового человека в жизни Грушеньки, прибытия которого она ждала с таким волнением и страхом, он, странно это, в те дни даже и не думал думать. Правда, что Грушенька с ним об этом в самые последние дни очень молчала. Однако ему было вполне известно от нее же самой о письме, полученном тою месяц назад от этого бывшего ее обольстителя, было известно отчасти и содержание письма. Тогда, в одну злую минутку, Грушенька ему это письмо показала, но, к ее удивлению, письму этому он не придал почти никакой цены. И очень было бы трудно объяснить почему: может быть просто потому, что сам, угнетенный всем безобразием и ужасом своей борьбы с родным отцом за эту женщину, он уже и предположить не мог для себя ничего страшнее и опаснее, по крайней мере, в то время. Жениху же, вдруг выскочившему откуда-то после пятилетнего исчезновения, он просто даже не верил, и особенно тому, что тот скоро приедет. Да и в самом в этом первом письме "офицера", которое показали Митеньке, говорилось о приезде этого нового соперника весьма неопределенно: письмо было очень туманное, очень высокопарное и наполнено лишь чувствительностью. Надо заметить, что Грушенька в тот раз скрыла от него последние строчки письма, в которых говорилось несколько определеннее о возвращении. К тому же Митенька вспоминал потом, что в ту минуту уловил как бы некоторое невольное и гордое презрение к этому посланию из Сибири в лице самой Грушеньки. Затем Грушенька о всех дальнейших сношениях с этим новым соперником Митеньке уже ничего не сообщала. Таким образом и мало-по-малу он совсем даже забыл об офицере. Он думал только о том, что чт[OACUTE] бы там ни вышло и как бы дело ни обернулось, а надвигавшаяся окончательная сшибка его с Федором Павловичем слишком близка и должна разрешиться раньше всего другого. Замирая душой, он ежеминутно ждал решения Грушеньки и вс¬ верил, что оно произойдет как бы внезапно, пo вдохновению. Вдруг она скажет ему: "Возьми меня, я навеки твоя" -- и вс¬ кончится: он схватит ее и увезет на край света тотчас же. О, тотчас же увезет как можно, как можно дальше, если не на край света, то куда-нибудь на край России, женится там на ней и поселится с ней incognito, так чтоб уж никто не знал об них вовсе, ни здесь, ни там и нигде. Тогда, о тогда начнется тотчас же совсем новая жизнь! Об этой другой, обновленной и уже "добродетельной" жизни ("непременно, непременно добродетельной") он мечтал поминутно и исступленно. Он жаждал этого воскресения и обновления. Гнусный омут, в котором он завяз сам своею волей, слишком тяготил его, и он, как и очень многие в таких случаях, всего более верил в перемену места: только бы не эти люди, только бы не эти обстоятельства, только бы улететь из этого проклятого места и -- вс¬ возродится, пойдет по-новому! Вот во что он верил и по чем томился.
Но это было лишь в случае первого, счастливого решения вопроса. Было и другое решение, представлялся и другой, но ужасный уже исход. Вдруг она скажет ему: "ступай, я порешила сейчас с Федором Павловичем, и выхожу за него замуж, а тебя не надо" -- и тогда... но тогда... Митя впрочем не знал, что будет тогда, до самого последнего часу не знал, в этом надо его оправдать. Намерений определенных у него не было, преступление обдумано не было. Он только следил, шпионил и мучился, но готовился вс¬-таки лишь к первому счастливому исходу судьбы своей. Даже отгонял всякую другую мысль. Но здесь уже начиналась совсем другая мука, вставало одно совсем новое и постороннее, но тоже роковое и неразрешимое обстоятельство.
Именно, в случае, если она скажет ему: "я твоя, увези меня", то как он ее увезет? Где у него на то средства, деньги? У него как раз к этому сроку иссякли все до сих пор не прерывавшиеся в продолжение стольких лет его доходы от подачек Федора Павловича. Конечно, у Грушеньки были деньги, но в Мите на этот счет вдруг оказалась страшная гордость: он хотел увезти ее сам и начать с ней новую жизнь на свои средства, а не на ее; он вообразить даже не мог, что возьмет у нее ее деньги, и страдал от этой мысли до мучительного отвращения. Не распространяюсь здесь об этом факте, не анализую его, а лишь отмечаю: таков был склад души его в ту минуту. Могло вс¬ это происходить косвенно и как бы бессознательно даже от тайных мук его совести за воровски присвоенные им деньги Катерины Ивановны: "пред одной подлец и пред другой тотчас же выйду опять подлец", думал он тогда, как сам потом признавался: "да Грушенька коли узнает, так и сама не захочет такого подлеца". Итак, где же взять средства, где взять эти роковые деньги? Иначе вс¬ пропадет и ничего не состоится, "и единственно потому, что не хватило денег, о позор!"
Забегаю вперед: то-то и есть, что он может быть и знал, где достать эти деньги, знал может быть, где и лежат они. Подробнее на этот раз ничего не скажу, ибо потом вс¬ объяснится; но вот в чем состояла главная для него беда, и хотя неясно, но я это выскажу; чтобы взять эти лежащие где-то средства, чтобы иметь право взять их, надо было предварительно возвратить три тысячи Катерине Ивановне -- иначе "я карманный вор, я подлец, а новую жизнь я не хочу начинать подлецом", решил Митя, а потому решил перевернуть весь мир, если надо, но непременно эти три тысячи отдать Катерине Ивановне во что бы то ни стало и прежде всего. Окончательный процесс этого решения произошел с ним так-сказать в самые последние часы его жизни, именно с последнего свидания с Алешей, два дня тому назад вечером, на дороге, после того, как Грушенька оскорбила Катерину Ивановну, а Митя, выслушав рассказ о том от Алеши, сознался, что он подлец, и велел передать это Катерине Ивановне, "если это может сколько-нибудь ее облегчить". Тогда же, в ту ночь, расставшись с братом, почувствовал он в исступлении своем, что лучше даже "убить и ограбить кого-нибудь, но долг Кате возвратить". "Пусть уж лучше я пред тем, убитым и ограбленным -- убийцей и вором выйду и пред всеми людьми, и в Сибирь пойду, чем если Катя в праве будет сказать, что я ей изменил и у нее же деньги украл, и на ее же деньги с Грушенькой убежал добродетельную жизнь начинать! Этого не могу!" Так со скрежетом зубов изрек Митя и действительно мог представлять себе временами, что кончит воспалением в мозгу. Но пока боролся...
Странное дело: казалось бы, что тут при таком решении, кроме отчаяния, ничего уже более для него не оставалось; ибо где взять вдруг такие деньги, да еще такому голышу, как он? А между тем он до конца вс¬ то время надеялся, что достанет эти три тысячи, что они придут, слетят к нему как-нибудь сами, даже хоть с неба. Но так именно бывает с теми, которые, как и Дмитрий Федорович, всю жизнь свою умеют лишь тратить и мотать доставшиеся по наследству деньги даром, а о том, как добываются деньги, не имеют никакого понятия. Самый фантастический вихрь поднялся в голове его сейчас после того, как он третьего дня расстался с Алешей, и спутал все его мысли. Таким образом вышло, что начал он с самого дикого предприятия. Да может быть именно в этаких положениях у этаких людей самые невозможные и фантастические предприятия представляются первыми возможнейшими. Он вдруг порешил пойти к купцу Самсонову, покровителю Грушеньки, и предложить ему один "план", достать от него под этот "план" разом всю искомую сумму; в плане своем с коммерческой стороны он не сомневался нисколько, а сомневался лишь в том, как посмотрит на его выходку сам Самсонов, если захочет взглянуть не с одной только коммерческой стороны. Митя хоть и знал этого купца в лицо, но знаком с ним не был и даже ни разу не говорил с ним. Но почему-то в нем, и даже уже давно, основалось убеждение, что этот старый развратитель, дышащий теперь на ладон может быть, вовсе не будет в настоящую минуту противиться, если Грушенька устроит как-нибудь свою жизнь честно и выйдет за "благонадежного человека" замуж. И что не только не будет противиться, но что и сам желает того и, навернись только случай, сам будет способствовать. По слухам ли каким, или из каких-нибудь слов Грушеньки, но он заключил тоже, что старик может быть предпочел бы его для Грушеньки Федору Павловичу. Может быть многим из читателей нашей повести покажется этот расчет на подобную помощь и намерение взять свою невесту так-сказать из рук ее покровителя слишком уж грубым и небрезгливым со стороны Дмитрия Федоровича. Могу заметить лишь то, что прошлое Грушеньки представлялось Мите уже окончательно прошедшим. Он глядел на это прошлое с бесконечным состраданием и решил со всем пламенем своей страсти, что раз Грушенька выговорит ему, что его любит и за него идет, то тотчас же и начнется совсем новая Грушенька, а вместе с нею и совсем новый Дмитрий Федорович, безо всяких уже пороков, а лишь с одними добродетелями: оба они друг другу простят и начнут свою жизнь уже совсем по-новому. Что же до Кузьмы Самсонова, то считал он его, в этом прежнем провалившемся прошлом Грушеньки, за человека в жизни ее рокового, которого она однако никогда не любила и который, это главное, уже тоже "прошел", кончился, так что и его уже нет теперь вовсе. Да к тому же Митя его даже и за человека теперь считать не мог, ибо известно было всем и каждому в городе, что это лишь больная развалина, сохранившая отношения с Грушенькой так-сказать лишь отеческие, а совсем не на тех основаниях, как прежде, и что это уже давно так, уже почти год как так. Во всяком случае тут было много и простодушия со стороны Мити, ибо при всех пороках своих это был очень простодушный человек. Вследствие этого-то простодушия своего он между прочим был серьезно убежден, что старый Кузьма, собираясь отходить в другой мир, чувствует искреннее раскаяние за свое прошлое с Грушенькой, и что нет теперь у нее покровителя и друга более преданного, как этот безвредный уже старик.
На другой же день после разговора своего с Алешей в поле, после которого Митя почти не спал всю ночь, он явился в дом Самсонова около десяти часов утра и велел о себе доложить. Дом этот был старый, мрачный, очень обширный, двухэтажный, с надворными строениями и с флигелем. В нижнем этаже проживали два женатые сына Самсонова со своими семействами, престарелая сестра его и одна незамужняя дочь. Во флигеле же помещались два его приказчика, из которых один был тоже многосемейный. И дети и приказчики теснились в своих помещениях, но верх дома занимал старик один и не пускал к себе жить даже дочь, ухаживавшую за ним, и которая в определенные часы и в неопределенные зовы его должна была каждый раз взбегать к нему на верх снизу, несмотря на давнишнюю одышку свою. Этот "верх" состоял из множества больших парадных комнат, меблированных по купеческой старине, с длинными скучными рядами неуклюжих кресел и стульев красного дерева по стенам, с хрустальными люстрами в чехлах, с угрюмыми зеркалами в простенках. Все эти комнаты стояли совсем пустыми и необитаемыми, потому что больной старик жался лишь в одной комнатке, в отдаленной маленькой своей спаленке, где прислуживала ему старуха-служанка, с волосами в платочке, да "малый", пребывавший на залавке в передней. Ходить старик из-за распухших ног своих почти совсем уже не мог и только изредка поднимался со своих кожаных кресел, и старуха, придерживая его под руки, проводила его раз-другой по комнате. Был он строг и неразговорчив даже с этою старухой. Когда доложили ему о приходе "капитана", он тотчас же велел отказать. Но Митя настаивал и доложился еще раз. Кузьма Кузьмич опросил подробно малого: чт[OACUTE] дескать каков с виду, не пьян ли? Не буянит ли? И получил в ответ, что "тверез, но уходить не хочет". Старик опять велел отказать. Тогда Митя, вс¬ это предвидевший и нарочно на сей случай захвативший с собой бумагу и карандаш, четко написал на клочке бумаги одну строчку: "По самонужнейшему делу, близко касающемуся Аграфены Александровны", и послал это старику. Подумав несколько, старик велел малому ввести посетителя в залу, а старуху послал вниз с приказанием к младшему сыну сейчас же явиться к нему на верх. Этот младший сын, мужчина вершков двенадцати и силы непомерной, бривший лицо и одевавшийся по-немецки (сам Самсонов ходил в кафтане и с бородой), явился немедленно и безмолвно. Все они пред отцом трепетали. Пригласил отец этого молодца не то чтоб из страху пред капитаном, характера он был весьма не робкого, а так лишь на всякий случай, более чтоб иметь свидетеля. В сопровождении сына, взявшего его под руку. и малого, он выплыл наконец в залу. Надо думать, что ощущал он и некоторое довольно сильное любопытство. Зала эта, в которой ждал Митя, была огромная, угрюмая, убивавшая тоской душу комната, в два света, с хорами, со стенами "под мрамор" и с тремя огромными хрустальными люстрами в чехлах. Митя сидел на стульчике у входной двери и в нервном нетерпении ждал своей участи. Когда старик появился у противоположного входа, сажен за десять от стула Мити, то тот вдруг вскочил и своими твердыми, фронтовыми, аршинными шагами пошел к нему навстречу. Одет был Митя прилично, в застегнутом сюртуке, с круглою шляпой в руках и в черных перчатках, точь-в-точь как был дня три тому назад в монастыре, у старца, на семейном свидании с Федором Павловичем и с братьями. Старик важно и строго ожидал его стоя, и Митя разом почувствовал, что, пока он подходил, тот его всего рассмотрел. Поразило тоже Митю чрезвычайно опухшее за последнее время лицо Кузьмы Кузьмича: нижняя и без того толстая губа его казалась теперь какою-то отвисшею лепешкой. Важно и молча поклонился он гостю, указал ему на кресла подле дивана, а сам медленно, опираясь на руку сына и болезненно кряхтя, стал усаживаться напротив Мити на диван, так что тот, видя болезненные усилия его, немедленно почувствовал в сердце своем раскаяние и деликатный стыд за свое теперешнее ничтожество пред столь важным им обеспокоенным лицом.
-- Чт[OACUTE] вам, сударь, от меня угодно? -- проговорил усевшись наконец старик, медленно, раздельно, строго, но вежливо.
Митя вздрогнул, вскочил было, но сел опять. Затем тотчас же стал говорить громко, быстро, нервно, с жестами, и в решительном исступлении. Видно было, что человек дошел до черты, погиб и ищет последнего выхода, а не удастся, то хоть сейчас и в воду. Вс¬ это в один миг вероятно понял старик Самсонов, хотя лицо его оставалось неизменным и холодным как у истукана.
"Благороднейший Кузьма Кузьмич вероятно слыхал уже не раз о моих контрах с отцом моим, Федором Павловичем Карамазовым, ограбившим меня по наследству после родной моей матери... так как весь город уже трещит об этом... потому что здесь все трещат об том, чего не надо... А кроме того могло дойти и от Грушеньки... виноват: от Аграфены Александровны... от многоуважаемой и многочтимой мною Аграфены Александровны..." так начал и оборвался с первого слова Митя. Но мы не будем приводить дословно всю его речь, а представим лишь изложение. Дело дескать заключается в том, что он, Митя, еще три месяца назад, нарочито советовался (он именно проговорил "нарочито", а не нарочно) с адвокатом в губернском городе, "со знаменитым адвокатом, Кузьма Кузьмич, Павлом Павловичем Корнеплодовым, изволили вероятно слышать? Лоб обширный, почти государственный ум... вас тоже знает... отзывался в лучшем виде..." оборвался в другой раз Митя. Но обрывы его не останавливали, он тотчас же через них перескакивал и устремлялся вс¬ далее и далее. Этот-де самый Корнеплодов, опросив подробно и рассмотрев документы, какие Митя мог представить ему (о документах Митя выразился неясно и особенно спеша в этом месте), отнесся, что насчет деревни Чермашни, которая должна бы дескать была принадлежать ему, Мите, по матери, действительно, можно бы было начать иск и тем старика-безобразника огорошить... "потому что не все же двери заперты, а юстиция уж знает, куда пролезть". Одним словом, можно бы было надеяться даже де тысяч на шесть додачи от Федора Павловича, на семь даже, так как Чермашня вс¬ же стоит не менее двадцати пяти тысяч, то есть наверно двадцати восьми, -- "тридцати, тридцати, Кузьма Кузьмич, а я, представьте себе, и семнадцати от этого жестокого человека не выбрал!.." Так вот я, дескать, Митя, тогда это дело бросил, ибо не умею с юстицией, а, приехав сюда, поставлен был в столбняк встречным иском (здесь Митя опять запутался и опять круто перескочил): так вот дескать, не пожелаете ли вы, благороднейший Кузьма Кузьмич, взять все права мои на этого изверга, а сами мне дайте три только тысячи... Вы ни в каком случае проиграть ведь не можете, в этом честью, честью клянусь, а совсем напротив можете нажить тысяч шесть или семь, вместо трех... А главное дело, чтоб это кончить "даже сегодня же". "Я там вам у нотариуса что ли или как там... Одним словом, я готов на вс¬, выдам все документы, какие потребуете, вс¬ подпишу... и мы эту бумагу сейчас же и совершили бы, и если бы можно, если бы только можно, то сегодня же бы утром... Вы бы мне эти три тысячи выдали... так как кто же против вас капиталист в этом городишке... и тем спасли бы меня от... одним словом, спасли бы мою бедную голову для благороднейшего дела, для возвышеннейшего дела, можно сказать... ибо питаю благороднейшие чувства к известной особе, которую слишком знаете и о которой печетесь отечески. Иначе бы и не пришел, если бы не отечески. И, если хотите, тут трое состукнулись лбами, ибо судьба это -- страшилище, Кузьма Кузьмич! Реализм, Кузьма Кузьмич, реализм! А так как вас давно уже надо исключить, то останутся два лба, как я выразился, может быть не ловко, но я не литератор. То есть один лоб мой, а другой -- этого изверга. Итак выбирайте: или я или изверг? Вс¬ теперь в ваших руках -- три судьбы и два жребия... Извините, я сбился, но вы понимаете... я вижу по вашим почтенным глазам, что вы поняли... А если не поняли, то сегодня же в воду, вот!"
Митя оборвал свою нелепую речь этим "вот" и, вскочив с места, ждал ответа на свое глупое предложение. С последнею фразой он вдруг и безнадежно почувствовал, что вс¬ лопнуло, а, главное, что он нагородил страшной ахинеи. "Странное дело, пока шел сюда, вс¬ казалось хорошо, а теперь вот и ахинея!" вдруг пронеслось в его безнадежной голове. Вс¬ время, пока он говорил, старик сидел неподвижно и с ледяным выражением во взоре следил за ним. Выдержав его однако с минутку в ожидании, Кузьма Кузьмич изрек наконец самым решительным и безотрадным тоном:
-- Извините-с, мы эдакими делами не занимаемся.
Митя вдруг почувствовал, что под ним слабеют ноги.
-- Как же я теперь, Кузьма Кузьмич, -- пробормотал он, бледно улыбаясь. -- Ведь я теперь пропал, как выдумаете?
-- Извините-с...
Митя вс¬ стоял и вс¬ смотрел неподвижно в упор, и вдруг заметил, что что-то двинулось в лице старика. Он вздрогнул.
-- Видите, сударь, нам такие дела несподручны, -- медленно промолвил старик, -- суды пойдут, адвокаты, сущая беда! А если хотите, тут есть один человек, вот к нему обратитесь...
-- Боже мой, кто же это!.. вы воскрешаете меня, Кузьма Кузьмич, -- залепетал вдруг Митя.
-- Не здешний он, этот человек, да и здесь его теперь не находится. Он по крестьянству, лесом торгует, прозвищем Лягавый. У Федора Павловича вот уже год как торгует в Чермашне этой вашей рощу, да за ценой расходятся, может слышали. Теперь он как раз приехал опять и стоит теперь у батюшки Ильинского, от Воловьей станции верст двенадцать что ли будет, в селе Ильинском. Писал он сюда и ко мне по этому самому делу, то есть насчет этой рощи, совета просил. Федор Павлович к нему сам хочет ехать. Так если бы вы Федора Павловича предупредили, да Лягавому предложили вот то самое, чт[OACUTE] мне говорили, то он может статься...
-- Гениальная мысль! -- восторженно перебил Митя. -- Именно он, именно ему в руку! Он торгует, с него дорого просят, а тут ему именно документ на самое владение, ха-ха-ха! -- И Митя вдруг захохотал своим коротким деревянным смехом, совсем неожиданным, так что даже Самсонов дрогнул головой.
-- Как благодарить мне вас, Кузьма Кузьмич, -- кипел Митя.
-- Ничего-с, -- склонил голову Самсонов.
-- Но вы не знаете, вы спасли меня, о, меня влекло к вам предчувствие... Итак к этому попу!
-- Не ст[OACUTE]ит благодарности-с.
-- Спешу и лечу. Злоупотребил вашим здоровьем. Век не забуду, русский человек говорит вам это, Кузьма Кузьмич, р-русский человек!
-- Тэ-экс.
Митя схватил было старика за руку, чтобы потрясть ее, но что-то злобное промелькнуло в глазах того. Митя отнял руку, но тотчас же упрекнул себя во мнительности. "Это он устал..." мелькнуло в уме его.
-- Для нее! для нее, Кузьма Кузьмич! Вы понимаете, что это для нее! -- рявкнул он вдруг на всю залу, поклонился, круто повернулся и теми же скорыми, аршинными шагами, не оборачиваясь, устремился к выходу. Он трепетал от восторга. "Вс¬ ведь уж погибало, и вот ангел хранитель спас", неслось в уме его. "И уж если такой делец как этот старик (благороднейший старик, и какая осанка!) указал этот путь, то... то уж конечно выигран путь. Сейчас и лететь. До ночи вернусь, ночью вернусь, но дело побеждено. Неужели же старик мог надо мной насмеяться?" -- Так восклицал Митя, шагая в свою квартиру, и уж конечно иначе и не могло представляться уму его, то есть: или дельный совет (от такого-то дельца) -- со знанием дела, со знанием этого Лягавого (странная фамилия!) или -- или старик над ним посмеялся! Увы! последняя-то мысль и была единственно верною. Потом, уже долго спустя, когда уже совершилась вся катастрофа, старик Самсонов сам сознавался смеясь, что тогда осмеял "капитана". Это был злобный, холодный и насмешливый человек, к тому же с болезненными антипатиями. Восторженный ли вид капитана, глупое ли убеждение этого "мота и расточителя", что он, Самсонов, может поддаться на такую дичь, как его "план", ревнивое ли чувство насчет Грушеньки, во имя которой "этот сорванец" пришел к нему с какою-то дичью за деньгами, -- не знаю, что именно побудило тогда старика, но в ту минуту, когда Митя стоял пред ним, чувствуя, что слабеют его ноги, и бессмысленно восклицал, что он пропал, -- в ту минуту старик посмотрел на него с бесконечною злобой и придумал над ним посмеяться. Когда Митя вышел, Кузьма Кузьмич бледный от злобы обратился к сыну и велел распорядиться, чтобы впредь этого оборванца и духу не было, и на двор не впускать, не то...



Страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 [ 14 ] 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34
ВХОД
Логин:
Пароль:
регистрация
забыли пароль?

 

ВЫБОР ЧИТАТЕЛЯ

главная | новости библиотеки | карта библиотеки | реклама в библиотеке | контакты | добавить книгу | ссылки

СЛУЧАЙНАЯ КНИГА
Copyright © 2004 - 2024г.
Библиотека "ВсеКниги". При использовании материалов - ссылка обязательна.