в шубке. С этого дня началась новая -- снеговая -- эпоха их
любви. Встречаться было трудно, подолгу блуждать на морозе было
мучительно, искать теплой уединенности в музеях и в
кинематографах было мучительнее всего,-- и недаром в тех
частых, пронзительно нежных письмах, которые они в пустые дни
писали друг другу (он жил на Английской набережной, она на
Караванной), оба вспоминали о тропинках парка, о запахе
листопада, как о чем-то немыслимо дорогом и уже невозвратимом:
быть может только бередили любовь свою, а может быть
действительно понимали, что настоящее счастье минуло. И по
вечерам они звонили друг другу,-- узнать, получено ли письмо, и
где и когда встретиться: ее смешное произношение было еще
прелестнее в телефон, она говорила куцые стишки и тепло
смеялась, прижимала к груди трубку, и ему чудилось, что он
слышит стук ее сердца.
и в замшевых гетрах, надетых прямо на тонкие комнатные
башмачки. Он никогда не видел ее простуженной, даже озябшей.
Мороз, метель только оживляли ее, и в ледяных вихрях в темном
переулке он обнажал ей плечи, снежинки щекотали ее, она
улыбалась сквозь мокрые ресницы, прижимала к себе его голову, и
рыхлый снежок осыпался с его каракулевой шапки к ней на голую
грудь.
Он чувствовал, что от этих несовершенных встреч мельчает,
протирается любовь. Всякая любовь требует уединенья, прикрытия,
приюта, а у них приюта не было. Их семьи не знали друг друга;
эта тайна, которая сперва была такой чудесной, теперь мешала
им. И ему начинало казаться, что все поправится, если она, хотя
бы в меблированных номерах, станет его любовницей,-- и эта
мысль жила в нем как-то отдельно от самого желанья, которое уже
слабело под пыткой скудных прикосновений.
будущем лете, иногда ссорясь и ревнуя, пожимая друг дружке руки
под мохнатой, плешивой полостью легких извощичьих сапок,-- а в
самом начале нового года Машеньку увезли в Москву.
знал, что летом она вернется в дачное место под Петербургом, он
сперва много думал о ней, воображал новое лето, новые встречи,
писал ей все те же пронзительные письма, а потом стал писать
реже, а когда сам переехал на дачу в первые дни мая, то и.
вовсе писать перестал. И в эти дни он успел сойтись и позвать с
нарядной, милой, белокурой дамой муж которой воевал в Галиции.
И потом Машенька вернулась.
как в морской раковине, по временам еще более далекий
перекрестный голос перебивал, вел с кем-то разговор в четвертом
измереньи: дачный телефонный аппарат был старый, с вращательной
ручкой,-- и между ним и Машенькой было верст пятьдесят гудящего
тумана.
приеду. На велосипеде, выйдет два часа.
за что не хотел опять снять дачу в Воскресенске. От тебя досюда
пятьдесят...
сказал перекрестный голос.
перевернутом телескопе. И когда она совсем исчезла, Ганин
прислонился к стене и почувствовал, что у него горят уши.
футбольных трусиках, в резиновых башмаках на босу ногу. Ветер
был в спину, он ехал быстро, выбирая гладкие места между острых
камешков на шоссе, и вспоминал, как проезжал мимо Машеньки в
прошлом июле, когда еще не был с нею знаком.
чинил ее, сидя на краю канавы. Над полями, с обеих сторон
шоссе, звенели жаворонки; прокатил в облаке пыли серый
автомобиль с двумя офицерами в совиных очках. Покрепче надув
починенную шину, он поехал дальше, чувствуя, что не рассчитал,
опоздал уже на час. Свернув с шоссе, он поехал лесом, по тропе,
указанной прохожим мужиком. И потом свернул опять, да неверно,
и долго колесил, раньше чем попал на правильную дорогу. Он
отдохнул и поел в деревушке и, когда оставалось всего
двенадцать верст, переехал острый камушек, и опять свистнула и
осела та же шина.
где жила Машенька. Она ждала его у ворот парка, как было
условлено, но уже не надеялась, что он приедет, так как ждала
уже с шести часов. Увидя его, она от волненья оступилась, чуть
не упала. На ней было белое сквозистое платье, которого Ганин
не знал. Бант исчез, и потому ее прелестная голова казалась
меньше. В подобранных волосах синели васильки.
сумраке широкого городского парка, на каменной плите, вбитой в
мох, Ганин, за один недолгий час, полюбил ее острее прежнего и
разлюбил ее как будто навсегда.
долго не виделись, о том, что на мху, как крохотный семафор,
скользили у его лица, белое платье, словно мерцало в темноте,--
и. Боже мой, этот запах ее, непонятный, единственный в мире...
Молча, с бьющимся сердцем, он наклонился над ней, забродил
руками по ее мягким, холодноватым ногам. Но в парке были
странные шорохи, кто-то словно все приближался из-за кустов;
коленям было твердо и холодно на каменной плите; Машенька
лежала слишком покорно, слишком неподвижно.
что кто-то идет,-- сказал он и поднялся.
встала тоже.
дорожке, Машенька подобрала с травы бледно-зеленого светляка.
Она держала его на ладони, наклонив голову, и вдруг
рассмеялась, сказала с чуть деревенской ужимочкой: "В обчем --
холодный червячок".
своей легкой рубашке, думал о том, что все кончено, Машеньку он
разлюбил,-- и когда через несколько минут он покатил в лунную
мглу домой по бледной полосе шоссе,, то знал, что больше к ней
не приедет.
был другими делами, другими чувствами.
в декабре держал выпускные экзамены, поступил в Михайловское
юнкерское училище. И следующим летом, уже в год революции, он
еще раз увиделся с Машенькой.
что подали дачный поезд. В ожиданьи звонка,, он гулял взад и
вперед по замызганной платформе и, глядя на сломанную багажную
тачку, думал о чем-то другом, о вчерашней пальбе перед Гостиным
Двором, и вместе с тем был раздражен мыслью, что не мог
дозвониться на дачу, и что .придется плестись со станции на
извозчике.
составе синему вагону, стал влезать на площадку,-- и на
площадке, глядя на него сверху, стояла Машенька. За год она
изменилась, слегка, пожалуй, похудела и была в незнакомом синем
пальто с пояском. Ганин неловко поздоровался, вагон громыхнул
буферами, поплыл. Они остались стоять на площадке. Машенька,
должно быть, видела его раньше и нарочно забралась в синий
вагон, хотя ездила всегда в желтом, и теперь с билетом второго
не хотела идти в отделение. В руках у нее была плитка шоколада
Блигкен и Робинсон; она сразу отломала кусок, предложила.
робкое, чужое было во всем ее облике,, посмеивалась она реже,
все отворачивала лицо. И на нежной шее были лиловатые
кровоподтеки, теневое ожерелье, очень шедшее к ней. Он
рассказывал какую-то чепуху, показывал ссадину от пули на
сапоге, говорило политике. А вагон погрохатывал, поезд несся
между дымившихся торфяных болот в желтом потоке вечерней зари;
торфяной сероватый дым мягко и низко стелился, образуя как бы
две волны тумана, меж которых несся поезд.
площадки на ее удалявшуюся синюю фигуру, и чем дальше она
отходила, тем яснее ему становилось, что он никогда не разлюбит