спрашивают. "А я бы,--говорит,-- вот что сделал. Я бы,-- говорит, -- первым
делом взял кочергу от печки".--"Ну?"-- спрашивают. "Вторым
делом,--говорит,--я бы эту кочергу на огне докрасна накалил". -- "Ну?" --
"Ну,, а потом бы и сунул эту кочергу прямо Гитлеру в задницу. Только
холодным концом сунул бы".--"Это почему,--вожди-то
спрашивают,--холодным?"--"А это,--говорит,-- чтобы союзники не вытащили".
кашель, а Куров восхищенно качает сивой головой:
может успокоиться, говорит:
Я бы на месте этого часового взял эту самую кочергу да всех подряд, вместе с
Гитлером.
вздохнул, загасил цигарку, вдавил ее в дерн. -- Дело привычное. Только я
дак, робята, думаю, отчего эти самые войны? Ну, главари, кому охота, сошлись
бы один на один, да и били рыло друг дружке. Скрозь меня вот шесть пуль
прошло, век не забыть, сколько страху пережил хоть бы и на Мурманском
направлении. Я так сужу, что еще Александр Невской говаривал, что которые
люди в шинели одеты, так это уж и не люди, а солдаты. Пригонили нас, помню,
-- по эту сторону горы мы, по ту он стоит, немец. Пошто это? Шарахает нас из
стороны в сторону, минами садит, некуда плюнуть. То спереди, то сзади, то
сбоку земля на дыбы встает. У его, вишь, настроенье такое было, чтобы мне
прямо в пуп попасть, да худо, видать, целился.
привычное. Вот девятого февраля в сорок втором высадили нас на Хвойной
станции, Северо-Западной фронт. Пошли мы пешком на Волхов, оборону заняли у
Чудова, голодные как волки и холодные, кусать было нечего, окромя червивой
конины. Кажинной мине в ножки поклонишься. Лежим, к смерти привыкаем. Сроду
не воевывал, сердце в пятки ушло. Значит, вызывает меня командир, поставил
во фрунт да как гаркнет: "Как настроенье у бойцов?" Я говорю: "Плохо!"--"Как
фамилия?"--"Так
-- "Три дня ничего не ели". -- "Нет других колебаний?" У нас, конешно,
других колебаний не было. А только я с ноги на ногу переступил, и такое
колебанье случилось, что от командира ничего не осталось, а сам я уж в Малой
Вишере очухался. Повезло мне в том колебанье. Очнулся, гляжу, вохи по мне
так и ползут, так и ползут, и по-пластунски и рассыпным строем. Три месяца
перекатывали меня санитары с боку на бок, а потом уж только я воевать
поднаучился, после госпиталя. Помню, под Смоленском пошли мы в тыл к немцу,
Мишуха рязанской, да татарин Охмет, да наших вологодских двое,
усть-кубинский Сапогов Олешка и еще один, не помню чей по фамилии. Меня,
значит, старшим поставили, а надо было, кровь из носу, мостик один
заминировать да еще и немца, которой повиднее, для штаба приволокчи. Ну, мы
все за ночь сделали, сграбастали одного, потолще который, связали,
поволокли. А он, немец-то орет, я ему пилоткой заткнул хайло, да и
поволокли. А уж совсем стало светло как днем, и по нам с дороги палят. Еле
мы до кустиков доволоклись, отпышкались да к своим поползли, пока еще
совсем-то не рассвело. До леску доплюхтались, с брюха на ноги поднялись и
немцу-то тоже ноги развязали, чтобы сам шел. Значит, Олешка Сапогов
матерится, дай, говорит, Мишуха, ему тюму погуще, чтобы он, паскуда, не
лягался. Я говорю: "Стой, робята, не трогайте его, надо в целости начальству
представить". Волокли, волокли, уж до нашей первой линии рукой подать, а
лесок-то кончился, немцы минами лоптят, да и окопы ихние рядом, а он
пилотку-то мою выплюнул да как заорет; ну, думаем, всем каюк, глотка-то у
него луженая. Только заткнули ему рот, а по нам как секанет пулемет, ни взад
и ни вперед. Обозлились робята да на него, еле я их рознял, не дал им немца
исколотить. "Попробуйте, -- говорю, -- хоть пальцем троньте; сказано, чтобы
ни одного синяка не было". Доползли, значит, немца начальству сдали. Ну, к
вечеру уж пошел я к старшине в каптерку, махорка кончилась. Захожу, а в
каптерке все мои дружки, и Олешка Сапогов, и татарин Охмет, ну и Мишуха
рязанской там был. Раз, ни слова не говоря, меня плащ-палаткой накрыли. И
давай меня молотить. "Робята, -- кричу, -- за что?" А оне передышку сделали
да вдругорядь меня лупят и лупят. Остановились да и говорят: "Будешь матушке
письма писать?" Да опять темную мне, я уж окочурился, только бы, думаю, не
по го-
эдак. Измолотили до полусмерти, хуже раненья. Вылез я. "Робята,--говорю,--за
что это вы против меня второй фронт открыли?" Только заикнулся, оне опять
меня плащ-палаткой накрыли, ну спасибо Мишухе рязанскому, -- хватит,
говорит, хорошего понемножку. "Будешь теперь матушке письма писать?" А я и
слова не выговорю, суставы болят, разломило меня, всего расхрястали.
"Попробуй, -- говорят, лейтенанту пожалуйся, мы тебе ишшо навешаем".
усах. Мишка Петров смеется над Иваном Африкановичем, говорит:
запомнилась. С того дня, конешно, я начал письма матке писать, каждую неделю
писал, а приезжаю после войны, ей не рассказываю. Ну, а Славу мне за
переправу благословили, а Красную-то Звезду еще до этого на Мурманском
направленье. Васька! Ну-ко беги сюда!
ему нос.
Ну беги к матке, скажи, чтобы самовар ставила.
продолжался своим чередом.
значит, сперва только два героя, это Матросов Олександр да Теркин, ну, а уж
после их дело скорее пошло.
кривил губу, Иван Африканович тоже промолчал.
засобирался домой.
совладать с теленком, все еще то с угрозами нахлестать, то с добрыми
уговорами ходит за ним по деревне. Наконец теленок уступил ей и остановился.
Он, сотона, как только утром встанет да рот-то отворит, как ерихонская
труба, да кряду и бежит к моему двору, а наша курица здоровьем худая, дралы
от его, а он, дьявол, все равно догонит. Вот как настойчив, что всю курицу
измолол. Кажинное утро прибежит, отшатает, да и опеть к себе в заук. Давай,
матушка, плати алименты, я от тебя так не отступлюсь.
встал и Федор, взял уду и ведерко с пересохшим окунем:
так, что Иван Африканович только головой закачал. Мишка особенно нажимал на
басы, играл он не ахти как, но очень громко, и звуки заполняли в деревне все
закоулки, гармонь наверняка была слышна километров на шесть вокруг.
Откуда духу-то в ней столько? Как у хорошей лошади, право слово!
Девушки воспользовались громкой, заполнившей всю деревню игрой, подошли к
бревнам. Их было трое, и все приезжие: черненькая круглолицая Надежка,
белокурая и тоненькая, будто камышинка, Тоня, третью, едва оформившуюся, еще
с застенчивыми полудетскими движеньями, звали Лилей. Теперь Мишке была лафа,
он целыми ночами прогуливал: ведь девчушки были здешние, знакомые, хоть и
молодые. В отпуск наехали.
-- спросил Иван Африканович.
других. -- Шел бы спать-то...
заувертывались, а он крякнул и, не останавливаясь, потопал к дому.
словно бы не нарочно, спела частушку: