прошел в нашу общую комнату к дверям идет.
слышно. Я прекратил возню, подошел к окну, раздвинул занавески, стал
смотреть, как бегут на молитву - все те же, и все та же ловля рукавов
пиджачных на лету, и учебники те же, и незастегнутые воротнички, - не-
сутся мимо, как щепки в половодье, и Споуд тут же. Он Шрива называет мо-
им мужем. Да отстань ты от Квентина (Шрив ему), кому какое дело, если у
него ума хватает не гоняться за шлюшонками. У нас на Юге стыдятся быть
девственником. Подростки. И взрослые. Лгут почем зря. А оттого, сказал
отец, что для женщин оно меньше значит. Девственность ведь выдумка мужс-
кая, а не женская. Это как смерть, говорит, - перемена, ощутимая лишь
для других. А я ему: но неужели же это ничего не значит? А он в ответ: и
это, и все прочее. Тем-то и печален мир. Я говорю ему: пусть бы я вместо
нее недевствен. А он в ответ: в том-то и печаль, что даже и менять хло-
пот не стоит ничего на свете. И Шрив: если ему ума хватает не гоняться.
А я: была у тебя когда-нибудь сестра? Была? Была?
воротник пиджака поднят, обычная неспешная походочка. Он из Южной Каро-
лины, старшекурсник. Одноклубники его гордятся тем, что ни разу еще не
бывало, чтобы Споуд бегом бежал на молитву, и ни разу он не пришел туда
без опоздания, и ни разу за четыре года не пропустил занятий, и ни разу
не явился на них иначе, как без сорочки и носков. Часов в десять, после
первой лекции, он зайдет в кафетерий Томпсона, возьмет две чашки кофе,
сядет, вынет носки из кармана, разуется и натянет их, пока стынет кофе.
А к двенадцати у него под пиджаком уже и сорочка с воротничком будет,
как на прочих смертных. Те прочие мелькают пятками, а он и шагу не при-
бавит. А вот и опустело за окном.
ко набок. Глаз круглый и блестящий. Понаблюдает меня - верть! - теперь
другим глазком, а горлышко трепещет чаще пульса всякого. Ударили часы на
башне. Воробей бросил головой вертеть и, пока не пробили все восемь, со-
зерцал меня одним и тем же глазом, как бы прислушиваясь тоже. Затем
упорхнул с подоконника.
ощущался в воздухе. Как будто все куранты всех времен еще вибрируют в
тех длинных меркнущих лучах света, по которым Христос и святой Франциск,
называвший сестрой. Ведь если бы просто в ад, и кончено. Конец. Всему
чтобы просто конец. И никого там, кроме нее и меня. Если бы нам совер-
шить что-то настолько ужасное, чтобы все убежали из ада и остались одни
мы. Я и сказал: отец я совершил кровосмешение Это я Я а не Долтон Эймс И
когда он вложил... Долтон Эймс. Долтон Эймс. Долтон Эймс. Вложил мне в
руку пистолет, а я не стал стрелять. Вот почему не стал. Тогда и его бы
туда, где она и где я. Долтон Эймс. Долтон Эймс. Долтон Эймс. Если б
могли мы совершить что-то такое ужасное. А отец мне: в том-то и печаль
тоже, что не могут люди совершить ничего уж такого ужасного, не способны
на подлинный ужас, не способны даже в памяти хранить до завтра то, что
сегодня нависает ужасом. А я ему: тогда уж лучше уйти ото всего. И он в
ответ: куда же? А я взгляд опущу и увижу мои журчащие кости и над ними
глубокую воду, как ветер, как ветровой покров; а через много лет и кости
неразличимы станут на пустынном и чистом песке. Так что в день Страшного
суда велят восстать из мертвых, и один только утюг всплывет. Не тогда
безнадежность, когда поймешь, что помочь не может ничто - ни религия, ни
гордость, ничто, - а вот когда ты осознаешь, что и не хочешь ниоткуда
помощи. Долтон Эймс. Долтон Эймс. Долтон Эймс. Если б я был матерью его,
то, распахнув, подав навстречу тело, я б не пустил к себе отца его, ру-
кой бы удержал, смеясь и глядя, как сын умирает не живши. Застыла в две-
рях на миг.
их об угол столика стеклом, собрал осколки в подставленную руку, высыпал
в пепельницу, сорвал стрелки и тоже в пепельницу. А они все тикают. По-
вернул слепым циферблатом вверх, за ним колесики потикивают глупенько.
Верят басням, что Христос шел по морю аки по суху и что Вашингтон лгать
не умел. С выставки в Сент-Луисе отец привез Джейсону брелок часовой,
крошечный биноклик; сощуришь глаз - и видишь небоскреб, чертово колесо,
точно из паутинок, Ниагарский водопад с булавочную головку. А циферблат
чем-то красным запачкан. Заметил - и сразу большой палец заболел. Я по-
ложил часы, пошел в спальню к Шриву, залил порез йодом. Полотенцем счис-
тил остатки стекла с циферблата.
и стал укладываться. Упаковал в чемодан все, оставил только костюмы -
новый и один из старых, две пары туфель, две шляпы и книги. Перенес кни-
ги в общую комнату, сложил там на столе - те, что из дому привез, и те,
что Отец говорит, прежде о вкусах джентльмена позволяли судить книги, им
читанные, теперь же - чужие книги, им зачитанные закрыл чемодан, наклеил
бумажку с адресом. На башне ударило четверть. Стоял, ждал, пока куранты
отзвенят.
Надел новый костюм, вложил часы в кармашек, а второй костюм, белье к не-
му, бритву и щетки сложил в чемоданчик. Ключ от большого чемодана завер-
нул в листок бумаги, сунул в конверт, адресовал отцу, потом обе записки
написал и заклеил в конверты.
она смещается. Почти приметно глазу отползает в проем и мою тень обратно
в дверь гонит. Я услыхать едва успел, а она уж бегом. Не разобрал еще
толком, откуда рев, а в зеркале она уж побежала. Опрометью, перекинув
через руку шлейф и облаком летя из зеркала, фата струится светлым пере-
ливом, дробно и ломко стучат каблучки, другой рукой придерживает платье
на плече - бегом из зеркала, из аромата роз на глас, над Эдемом прозву-
чавший. Сбежала с веранды, каблучки заглохли, и белым облаком сквозь
лунный свет, и тень фаты, летящая по траве в рев. Чуть не теряя подве-
нечное, бегом из платья в рев, где Ти-Пи средь росы: "Ух ты! Пей саспре-
левую, Бенджи!" - а тот под ящиком ревет. У бегущего отца грудь одета
серебряной клинообразной кирасой.
сегодня воскресенье?
маю.
на лекции не снизойдешь явиться?
Сошел по ступенькам, тень чуть позади. Половину бьют. Звон прозвучал и
замер.
кий отправил, а тот, что с запиской Шриву, сунул во внутренний карман.
Затем припомнил, где я видел Дьякона в последний раз. В День памяти пав-
ших это было, он шагал в процессии, одетый в форму ветерана Гражданской
войны. Стоит лишь постоять на перекрестке и дождаться процессии, безраз-
лично какой, и непременно увидишь в ней Дьякона. А перед тем маршировали
в день рождения Колумба, что ли, или Гарибальди. Дьякон шел с уборщиками
улиц, нес двухдюймовый итальянский флажочек среди совков и метел, был в
цилиндре и курил сигару. Но в последний парад на нем была армейская фор-
ма северян, потому что Шрив тогда сказал:
дефилировать. Если б не они, трудиться бы ему, как нам, грешным.
май, когда он тебе нужен, - что уж говорить об этом сливкоснимателе. По-
дошел трамвай. Я сел, поехал в город, зашел в ресторан Паркера, заказал
завтрак повкусней. За столиком услышал, как пробило девять. Но от време-
ни за час какой-то не отделаешься - ведь тысячелетия вживался человек в
его монотонную поступь.
полдоллара, зажег ее, вышел на улицу. Постоял, втянул дым раза два и по-
шел к перекрестку с сигарой в руке. Прошел мимо витрины часовщика, но
вовремя отвернулся. На углу на меня насели два чистильщика, с обоих
флангов, крикливые и черные, как два дрозда. Я одному отдал сигару, дру-
гому дал пятицентовую монетку. Отвязались. Малый, которому досталась си-
гара, тут же стал ее сбывать сопернику за те пять центов.
делаться с привычкой, а мышцы сами норовят опять за старое, словно бы
невзначай. Шея напряглась уже, чтоб голову к часам, но тут я услышал
свои часы в кармашке и вытеснил их тиканьем все остальное. Повернулся и
пошел назад к витрине. За ней часовщик сидит, делом занят. На макушке -
плешь. В глазу лупа - ввинченной в лицо металлической трубкой. Я вошел.
всех слышней большие стенные над головой у него. Поднял на меня взгляд,
увеличенный, зыбкий, бегучий за стеклышком лупы. Я вынул часы, подал.
ноте. Они идут, однако.