сопротивления", за которыми он гонялся по Вогёзам. В Бутырках резались в
домино, вспоминали проведенные во Франции дни и бои и ждали передач от до
машних. Потом всем дали поровну -- по десять лет. Так всей своей жизнью
Любимичев был воспитан и приучен, что ни у кого, от рядового парня до члена
Политбюро, никаких "убеждений" никогда не было и быть не может -- и у тех,
кто их судит -- тоже.
сильно похожий на почтовый денежный перевод, Виктор не только не пытался
миновать группу "охотников", но сам подошёл к ней и спросил:
Он потому не удосужился его спрятать раньше, что все боялись его силы и
никто бы не посмел спрашивать отчёта. Но пока он разговаривал с Хоробровом,
-- Булатов словно в шутку наклонился, искособочился и прочёл:
Климентиадисов харч!
не показал. Но с Амантаем не следовало, чтоб он предполагал у своего
подчинённого изобилие денег, это общее лагерное правило. И Любимичев
оправдался:
Амантай. -- Тогда иди, на второе шницель.
как затрясся Хоробров. Хоробров потерял свою роль. Он забыл, что надо
сдерживаться, улыбаться и ловить дальше. Он забыл, что главное -- это
стукачей узнать, уничтожить же их невозможно. Сам настрадавшийся от
стукачей, видевший гибель многих -- и всё от стукачей, он ненавидел этих
скрывчивых предателей больше, чем открытых палачей. По возрасту -- сын
Хороброву, юноша, годный для лепки статуй, -- оказался такая добровольная
гадина!
крови досрочки ищешь? Чего тебе не хватало?
короткого боксёрского удара.
отведенную правую руку Любимичева и впился в неё.
почти ласковой тихостью, которая даётся напряжением всего тела. -- Что, как
партиец с партийцем поговорим?
сошлись с близорукими выкаченными глазами Двоетёсова.
перехвате его руки мужицкою рукой он понял, что один из двоих сейчас не
опрокинется, а упадёт мёртвым.
шницель. Пойди покушай шницель.
атласные щёки пылали. Он искал, как рассчитаться с Хоробровом. Он сам ещё не
знал, что обвинение пронзило его. Хоть он с любым готов был спорить, что
понимает жизнь, а оказывалось -- ещё не понимает.
гуляющие зэки, ни два неподвижных надзирателя по краям прогулочной площадки.
Только Сиромаха, смежив устало-неподвижные глаза, из очереди всё видел
сквозь дверь и, припомнив Руську -- понял до конца!
осталась. Вы меня без очереди не пропустите? Я быстро.
охотников, скрылся в главном здании. Не переводя дыхания, он взлетел на
третий этаж. Но кабинет майора Шикина был заперт изнутри, и скважина закрыта
ключом. Это мог быть допрос. Могло быть и свидание с долговязой секретаршей.
Сиромаха в бессилии отступил.
сделать!
желания выслужиться: было страшно идти опять мимо этой распалённо-злой
кучки. Они могли зацепить Сиромаху и безо всякого повода. Его слишком знали
на шарашке.
Оробинцев, маленький, в очках, в богатой шубе и шапке, в которых ходил и на
воле (он не побывал даже на пересылках, и его не успели ещё [раскурочить)]
собрал вокруг себя таких же простаков, как сам, в том числе лысого
конструктора, и давал им интервью. Известно, что человек верит главным
образом тому, чему он хочет верить. Те, кто хотели верить, что подаваемый
список родственников не является доносом, а разумной регулирующей мерой, и
собрались теперь вокруг Оробинцева. Оробинцев уже отнёс аккуратно
расчерченный на графы список, сдал его, сам говорил с майором Мышиным и
авторитетно повторял его разъяснения: куда писать несовершеннолетних детей,
и как быть, если отец неродной. В одном только майор Мышин оскорбил
воспитанность Оробинцева. Оробинцев пожаловался, что не помнит точно места
рождения жены. Мышин раззявил пасть и засмеялся: "Что вы её -- из бардака
взяли?"
компании -- в заветрии у стволов трёх лип, вокруг Абрамсона.
что все эти запреты переписки не новы, и бывали даже хуже, что и этот запрет
не навечно, а до смены какого-нибудь министра или генерала, поэтому духом
падать не следует, по возможности от подачи списка пока воздержаться, а там
и минует. Глаза Абрамсона имели от рождения узкий долгий разрез, и, когда он
снимал очки, усиливалось впечатление, что он скучающе смотрит на мир
заключённых: всё повторялось, ничем новым не мог его поразить Архипелаг
ГУЛаг. Абрамсон столько уже сидел, что как будто разучился чувствовать, и
то, что для других было трагедия, он воспринимал не более, как мелкую
бытовую новость.
с шутками вытащили бланк на 147 рублей из кармана Исаака Кагана. До того,
как у него вытащили перевод, на вопрос, что он получил у кума, он ответил,
что не получил ничего, сам удивляется по какой ошибке его вызвали. Когда же
перевод вытащили силой и стали срамить -- Каган не только не покраснел, не
только не торопился уйти, но, всех своих разоблачителей по очереди цепляя за
одежду, клялся неотвязчиво, назойливо, что это чистое недоразумение, что он
покажет им всем письмо от жены, где она писала, как на почте у неё не
хватило трёх рублей, и пришлось послать 147. Он даже тянул их идти с ним
сейчас в аккумуляторную -- и он там достанет это письмо и покажет. И ещё,
тряся своей кудлатой головой и не замечая сползшего с шеи, почти
волочащегося по земле кашне, он очень правдоподобно объяснял, почему он
скрыл вначале, что получил перевод. У Кагана было особое прирождённое
свойство вязкости. Начав с ним говорить, никак нельзя было от него
отцепиться, иначе как полностью признав его правоту и уступив ему последнее
слово. Хоробров, его сосед по койке, знающий историю его посадки за
недоносительство, и уже не имея сил на него как следует рассердиться, только
сказал:
здесь на сотни польстился!
если б не поймали ещё одного стукача, на этот раз латыша. Внимание
отвлеклось, и Каган ушёл.
поднялся Нержин в шинели. Он сразу увидел Руську Доронина, стоящего на черте
прогулочного двора. Торжествующим блестящим взором Руська то посматривал на
им подстроенную охоту, то окидывал дорожку на двор вольных и просвет на
шоссе, где должна была вскоре сойти с автобуса Клара, приехав на вечернее
дежурство.
Любимичева слышал?
на обед сияющего Прянчикова, накричавшегося вдоволь своим тонким голосом
вокруг стукачей.
пропустили! А где Лев?