своеобразным образом. Он всегда был заметен издалека, особенно учитывая
безупречные перспективы родног о города, и невольно оказывался центром
внимания в любом его помещении. Думаю, что это его несколько тяготило,
особенно в юности, и его манерам и речи была свойственна некая ироническая
предупредительность, как бы оправдывавшая и извинявшая его физическу ю
избыточность. Думаю, что отчасти поэтому он и взялся впоследствии за перо:
ощущение граничащей с абсурдом парадоксальности всего происходящего - как
вовне, так и внутри его сознания - присуще практически всему, из-под пера
его вышедшему.
забот о своей наружности. Всю жизнь, сколько я его помню, он проходил с
одной и той же прической: я не помню его ни длинновласым, ни бородатым. В
его массе была определенна я законченность, более присущая, как правило,
брюнетам, чем блондинам; темноволосый человек всегда более конкретен, даже в
зеркале, филологические девушки называли его "наш араб" - из-за отдаленного
сходства Сережи с появившимся тогда впервые на наших э кранах Омаром
Шарифом. Мне же он всегда смутно напоминал императора Петра - хотя лицо его
начисто было лишено петровской кошачести, - ибо перспективы родного города
(как мне представлялось) хранят память об этой неугомонной шагающей версте,
и кто-то до лжен время от времени заполнять оставленный ею в воздухе вакуум.
как Толстой из Крыма, со свитком рассказов и некоторой ошеломленностью во
взгляде. Почему он притащил их мне, было не очень понятно, поскольку я писал
стихи, С другой сторон ы, я был на пару лет старше, а в молодости разница в
два года весьма значительна: сказывается инерция средней школы, комплекс
старшеклассника; если вы пишете стихи, вы еще и в большей мере
старшеклассник по отношению к прозаику. Следуя этой инерции, пока зывал он
рассказы свои еще и Найману, который был еще в большей мере старшеклассник,
От обоих нас тогда ему сильно досталось: показывать их нам он, однако, не
перестал, поскольку не прекращал их сочинять.
гадать, какая от наших, в те годы преимущественно
снисходительно-иронических, оценок и рассуждений была ему польза. Безусловно
одно - двигало им вполне бессознательное ощущ ение, что проза должна
мериться стихом. За этим стояло, безусловно, нечто большее: представление о
существовании душ более совершенных, нежели его собственная. Неважно,
годились ли мы на эту роль или нет, - скорей всего, что нет; важно, что
представлени е это существовало; в итоге, думаю, никто не оказался внакладе.
лаконичности, к лапидарности, присущей поэтической речи: к предельной
емкости выражения. Выражающийся таким образом по-русски всегда дорого
расплачивается за свою стилистику. Мы - наци я многословная и многосложная;
мы - люди придаточного предложения, завихряющихся прилагательных. Говорящий
кратко, тем более - кратко пишущий, обескураживает и как бы компрометирует
словесную нашу избыточность. Собеседник, отношения с людьми вообще нач инают
восприниматься балластом, мертвым грузом - и сам собеседник первый, кто это
чувствует. Даже если он и настраивается на вашу частоту, хватает его
ненадолго.
чрезвычайно редкое. Стремление реальности навязать себя литературе - куда
более распространенное. Все обходится благополучно, если писатель - просто
повествователь, расс казывающий истории, случаи из жизни и т.п. Из такого
повествования всегда можно выкинуть кусок, подрезать фабулу, переставить
события, изменить имена героев и место действия. Если же писатель - стилист,
неизбежна катастрофа: не только с его произведения ми, но и житейская.
более всего на ритме фразы; на каденции авторской речи. Они написаны как
стихотворения: сюжет в них имеет значение второстепенное, он только повод
для речи. Это скорее пение, чем повествование, и возможность собеседника для
человека с таким голосом и слухом, возможность дуэта - большая редкость.
Собеседник начинает чувствовать, что у него - каша во рту, и так это на деле
и оказывается. Жизнь превращается действительно в сол о на ундервуде, ибо
рано или поздно человек в писателе впадает в зависимость от писателя в
человеке, не от сюжета, но от стиля.
окружающей средой, прежде всего - с литературной, была неизбежной и
очевидной. Писатель в том смысле творец, что он создает тип сознания, тип
мироощущения, дотоле не сущест вовавший или не описанный. Он отражает
действительность, но не как зеркало, а как объект, на который она нападает;
Сережа при этом еще и улыбался. Образ человека, возникающий из его
рассказов, - образ с русской литературной традицией не совпадающий и, к
онечно же, весьма автобиографический. Это - человек, не оправдывающий
действительность или себя самого; это человек, от нее отмахивающийся:
выходящий из помещения, нежели пытающийся навести в нем порядок или
усмотреть в его загаженности глубинный смысл,
тридевять земель - дело десятое. Этот писатель не устраивает из
происходящего с ним драмы, ибо драма его не устраивает: ни физическая, ни
психологическая. Он замечателен в пе рвую очередь именно отказом от
трагической традиции (что есть всегда благородное имя инерции) русской
литературы, равно как и от ее утешительного пафоса. Тональность его прозы -
насмешливо-сдержанная, при всей отчаянности существования, им описываемого.
писатель - то дерево, которое отталкивается от почвы. Скажу только, что
одним из самых любимых его авторов всегда был Шервуд Андерсон, "Историю
рассказчика" которого Сережа берег п уще всего на свете.
своих умозаключениях или наблюдениях над человеческой природой, не
навязывает себя читателю. Я проглатывал его книги в среднем за три-четыре
часа непрерывного чтения: потому
Неизменная реакция на его рассказы и повести - признательность за отсутствие
претензии, за трезвость взгляда на вещи, за эту негромкую музыку здравого
смысла, звучащую в любом его абзац е. Тон его речи воспитывает в читателе
сдержанность и действует отрезвляюще: вы становитесь им, и это лучшая
терапия, которая может быть предложена современнику, не говоря - потомку.
американского читателя в равной мере естественен и, думается, непреходящ,
Его оказалось сравнительно легко переводить, ибо синтаксис его не ставит
палок в колеса переводчику . Решающую роль, однако, сыграла, конечно,
узнаваемая любым членом демократического общества тональность - отдельного
человека, не позволяющего навязать себе статус жертвы, свободного от
комплекса исключительности. Этот человек говорит как равный с равн ыми о
равных: он смотрит на людей не снизу вверх, не сверху вниз, но как бы со
стороны. Произведениям его - если они когда-нибудь выйдут полным собранием,
можно будет с полным правом предпослать в качестве эпиграфа строчку
замечательного американского п оэта Уоллеса Стивенса; "Мир уродлив, и люди
грустны". Это подходит к ним по содержанию, это и звучит по-Сережиному.
был "подвержен влияниям", что нашел в Америке себя и свое место. Это было
далеко не так, и дело тут совсем в другом. Дело в том, что Сережа
принадлежал к поколению, которое в осприняло идею индивидуализма и принцип
автономности человеческого существования более всерьез, чем это было сделано
кем-либо и где-либо. Я говорю об этом со знанием дела, ибо имею честь -
великую и грустную честь - к этому поколению принадлежать. Нигд е идея эта
не была выражена более полно и внятно, чем в литературе американской,
начиная с Мелвилла и Уитмена и кончая Фолкнером и Фростом. Кто хочет, может
к этому добавить еще и американский кинематограф. Другие вправе также
объяснить эту нашу приверже нность удушливым климатом коллективизма, в
котором мы возросли. Это прозвучит убедительно, но соответствовать
действительности не будет.
была нашей собственной. Возможность физического ее осуществления была
ничтожной, если не отсутствовала вообще. О перемещении в пространстве, тем
более - в те пределы, откуд а Мелвилл, Уитмен, Фолкнер и Фрост к нам
явились, не было и речи. Когда же это оказалось осуществимым, для многих из
нас осуществлять это было поздно: в физической реализации этой идеи мы
больше не нуждались. Ибо идея индивидуализма к тому времени стала для нас
действительно идеей - абстрактной, метафизической, если угодно, категорией.
В этом смысле мы достигли в сознании и на бумаге куда большей автономии, чем
она осуществима во плоти где бы то ни было. В этом смысле мы оказались
"американцами" в куда
оставалось узнавать себя "в лицо" в принципах и институтах того общества, в
котором волею судьбы мы оказались.
и этим и объясняется успех Сережиных книг у американского читателя. "Успех",
впрочем, термин не самый точный; слишком часто ему и его семейству не
удавалось свести концы с концами. Он жил литературной поденщиной, всегда
скверно оплачиваемой, а в эмиграции и тем более. Под "успехом" я
подразумеваю то, что переводы его переводов печатались в лучших журналах и
издательствах страны, а не контракты с Голливудом и объем недвижим ости. Тем
не менее это была подлинная, честная, страшная в конце концов жизнь
профессионального литератора, и жалоб я от него никогда не слышал. Не думаю,
чтоб он сильно горевал по отсутствию контрактов с Голливудом - не больше,
чем по отсутствию оных с
или окружающими ошибке. Это - естественная попытка защититься от горя, от