природа суда. Но судья, что бы он ни решил, всегда победитель, это тоже
природа суда.
в роли верховного судьи, ибо решения ваши были окончательными?
наш руководитель, предаю себя суду. То, что я не только предаю себя суду,
но и сам буду судить, не так уж важно.
одной из его рук. У Гамова, однако, две руки. Какой вы себя считаете -
правой или левой?
уверен, что моя роль - быть его правой рукой.
суд за совершенные ею проступки, то правая не может остаться в стороне.
Ибо и та, и другая одинаково выполняли волю своего хозяина. Вы требуете,
не называя этого прямо, чтобы и я согласился идти под суд.
Достаточно троих подсудимых, или привлечем к ответственности еще других
помощников? Не только голову и руки, но и ноги, и легкие, и желудок?..
решение. Нужен механизм его осуществления. Предлагаю вам сочинить такой
механизм. Можете не торопиться. Думаю, ни одного из нас троих не терзает
желание срочно сунуть голову в петлю. Доложите свои идеи, когда приведете
их в систему. Гамов, пора закрывать Ядро.
его передернуло еще больше, чем Гонсалеса, когда я пустился в рассуждении
о виновности таких членов тела, как ноги, легкие и желудок. Не сомневаюсь,
он вдруг увидел, что его трагическая идея самообвинения может
рассматриваться и как предмет, достойный осмеяния. Трагическое он хотел
испытать, смешное было непереносимо. Обычно Гамов покидал Ядро одним из
последних, сейчас он удалился первым. За ним ушел Гонсалес, молчавшие до
того члены Ядра обрели голоса.
редко признавался в непонимании, в подобных случаях предпочитал молчать -
профессиональная черта дипломата.
великий успех самооплевыванием, - огрызнулся Готлиб Бар.
ответил я. Меньше всего мне хотелось раскрывать свое состояние
сентиментальному Николаю Пустовойту.
что наш руководитель сходит с ума?
вообще вы с Гамовым поставили меня разведывать дела наших противников, а
не ваши собственные душевные катаклизмы. Я не следил за Гамовым, за тобой
- тоже.
вырвалось у меня.
пошел пешком. На улице раза два или три я останавливался и в бешенстве
топал ногой. Из меня рвалось все то, что я должен был высказать, но не
высказал на Ядре. Я перебарывал себя, не давая себе впасть в истерику.
Елены дома не было. За окнами темнело, потом зажглись фонари. Я сел в
кресло и вслух приказал себе:
забивали мысли. Негодование понемногу превращалось в обиду. И негодование,
и обида подводили к пониманию. Я спросил себя - что случилось? Меньше
всего я боялся за собственную безопасность или потерю своего
государственного лица. Я негодовал, что Гамов скрывал от меня не только
свои тайные помыслы, но и поступки, а я ведь должен был знать все, что
знал он сам. Гамов счел меня недостойным быть поверенным его души. Тому же
Гонсалесу, даже тощему Пимену Георгиу или лохматому Константину Фагусте он
поверял то, чем не удостаивал меня. Почему? Может быть, я сам породил в
нем невозможность полного доверия?
делал Гамов и что мог делать я, если он был со мной искренним.
то, что ранее не осмысливал. Я вдруг понял, что никогда по-настоящему не
понимал Гамова. Я всматривался в него ежедневно, но не видел его - не все
в нем ясно видел, так будет правильнее. Он воображался мне парадоксальным
и непредсказуемым, им командовали внезапные импульсы, политические
озарения. И только иногда я удивлялся, до чего точно укладываются его
скачки в естественные требования обстановки, до чего все кривушки и
зигзаги складываются в конечном итоге в размеренное движение к однажды
вычисленной цели. Цели, которая заранее допускала, даже предписывала, даже
сама предупредительно создавала условия для парадоксальных поворотов, для
точно рассчитанных зигзагов. К ясной цели он шел не прямо, а криво, потому
что надо было петлять между холмов, спускаться в долины, лезть на крутизну
и хлюпать в болотах. Он уподобил себя водоходу, вышедшему из начального
пункта А в далекий конечный пункт В. И старт, и финиш абсолютно ясны, но,
боже мой, как непроста, как опасна своими поворотами, рытвинами и
зигзагами дорога между ними, между реальным стартом и желанным финишем.
знали, по какой дороге он направит нас, мало кто стал бы ему помощником.
Конечную цель движения видел лишь он один, мы же вглядывались в
появлявшиеся препятствия и помогали преодолевать их, на большее нас не
хватало.
двух девушек, попавших на улице в руки хулиганов, и Гамов повалил на землю
и чуть не загрыз кинувшегося на него с ножом верзилу. Как меня тогда
удивила его свирепость, как поразил вопль сраженного хулигана: "Так же не
дерутся люди! Так же не дерутся!" Смог бы я дружески сойтись с Гамовым,
если бы знал, что дикая его ярость в драке не случайная вспышка гнева, а
коренное свойство характера, и что еще года не пройдет, как он, захватив
верховную власть в стране, открыто объявит всем, что власть эта будет не
просто строгой, а свирепой, именно это страшное слово он выбрал для борьбы
с бандитизмом. Нет, сказал я себе, не обманывайся, ты не отшатнулся бы от
Гамова, если бы предвидел, что уличная драка не случайная вспышка, а
сознательная манера борьбы с ночным отребьем. Они лучшего и не стоили, эти
звери, хищными стаями нападавшие на женщин и стариков, так я сказал себе.
И ты одобрил пытку пленника Биркера Штока, тот готовился принять
физические терзания, даже смерть, но не вытерпел унижения. А ведь это был
не случайный гнев Гамова, а новый метод - заменять терзание тела тяжким
испытанием духа. Ты принял, казалось тебе, единичный случай, но разве не
произошло того же, когда Гамов внезапно надумал часть захваченных в бою
денег отдать солдатам, отличившимся в сражении? Импульсивный поступок ты
принял, а если бы тебе тогда же сказали, что это отныне военная политика -
оплачивать банкнотами геройство в бою, измерять в золоте любовь к родине?
Обстоятельства принудили нас ввести неклассические методы войны, так ты
объяснил свое согласие на них. Вспомни, гневно сказал я себе, как ты
придумал собственную казнь за измену, чтобы враги поверили в хитро
подсунутый им обман, как ты гордился самопожертвованием, какой поистине
геройской представлялась тебе твоя решимость. А если бы ты знал, что
обстоятельства были созданы так умело, что только мнимое твое
самопожертвование могло преодолеть их? А если бы еще добавили, что никакая
это не чрезвычайность, а давно уже применяемое мнимое умерщвление для
устрашения живущих и что столь же давно разработана техника смерти без
реального убийства? Согласился бы ты тогда взойти на эшафот, обрек бы на
муки собственную жену, как и ты, ничего не знавшую о мнимых казнях? В
обмане, равноценном подвигу, ты углядел веление рока. От обмана
стандартного, по-деловому разработанного, ты бы с отвращением отшатнулся.
Разве не так?
спланированных парадоксов Гамова, когда мы, исполнители его верховной
воли, чуть ли не все разом отказали ему в ее выполнении. Ибо он, хоть и
готовил нас к такому ходу, все же переоценил меру нашей безгласности. Он
потребовал открыть пищевые склады для врагов, сражавшихся с нами. Мы
отвергли такой поступок как бессмысленный до преступности. А он поднял на
нас весь народ, поднял его на самопожертвование, равное безумию. И чем
поднял? Молением о собственном здоровье! Он воздвиг перед каждым дилемму:
здоровье диктатора против части твоего пайка, малой части твоего
благосостояния. Но реально ведь речь шла отнюдь не об одном пайке, о