пророка. Здесь ничего не растет опричь усов. Черноглазая, зарастающая к вечеру
трехдневной щетиной часть света..." Вторые -- суть историко-этико-эстетические
обоснования яростного неприятия Стамбула-Византии.
легко опознаваемый поэт, говорит: "...Оскорбительны наши святыни, / все
рассчитаны на дурака, / и живительной чистой латыни / мимо нас протекала
река". Река с живым течением -- антитеза церемониальной неподвижности
византийской культуры. За то тысячелетие, что существовала Византия, на Западе
были Августин и "Беовульф", Вестминстерское аббатство и "Песнь о Роланде",
Абеляр и Болонский университет, трубадуры и Нотр-Дам, Марко Поло и Данте,
Джотто и Боккаччо, Ганза и Чосер, Гус и Брунеллески, Жанна дАрк и Гутенберг.
Речь -- о колоссальном многоообразии явлений. Византия на восточный, почти на
японский, лад наслаждалась изысками нюансов.
содержательной связи с историческим временем. Каким образом обитатель
богохранимого града Константинополя, родившийся через полтысячелетия после
окончательной победы христианской веры, сумел с такой легкостью надеть маску
язычника?.." Не предположить ли в этой "чрезвычайно знаменательной черте
"византинизма" известное равнодушие к категории содержательности вообще? И не
усмотреть ли в византийском происхождении истоки той легкости, с которой пала
тысячелетняя христианская вера в 17 году? Мгновенность распада подтверждается
множеством разных свидетельств -- "Окаянными днями" Бунина, "Десятью днями"
Рида, мемуарами Коковцева, стихами Георгия Иванова, дневниками Чуковского...
Ярче всего -- "Апокалипсисом наших дней" Розанова: "Русь слиняла в два дня.
Самое большее -- в три ... Поразительно, что она разом рассыпалась вся, до
подробностей, до частностей". Ритуал сменился ритуалом.
тому подтверждений), что Бродский полемизирует с ним, давая оценку следствиям
исторического явления, которое Аверинцев описал так: "Христианство смогло
стать духовным коррелятом абсолютистского государства". Бродский в
"Путешествии в Стамбул" настаивает: "...Политеизм синонимичен демократии.
Абсолютная власть, автократия синонимична, увы, единобожию. Ежели можно
представить себе человека непредвзятого, то ему, из одного только инстинкта
самосохранения исходя, политеизм должен быть куда симпатичнее монотеизма".
Аверинцева: "Мудрость Востока -- это мудрость битых, но бывают времена, когда,
по пословице, за битого двух небитых дают. На пространствах старых восточных
деспотий был накоплен такой опыт нравственного поведения в условиях
укоренившейся политической несвободы, который и не снился греко-римскому
миру..." Бродский против такого кошмарного сна, тем более -- яви, "мира с
совершенно отличными представлениями о ценности человеческого существования,
нежели те, что были в ходу на Западе". Против мазохистской установки на
"битость". Любопытно подыскать тут Бродскому неожиданного союзника --
Солженицына. Герой и пациент "Ракового корпуса" Костоглотов разговаривает с
интеллигентной санитаркой о западных людях и их литературе: "Какая-то
легкомысленная их перебросочка. Так и хочется их осадить: эй, друзья! а --
вкалывать вы как? а на черняшке без приварка, а? -- Это несправедливо. Значит,
они ушли от черняшки. Заслужили".
возвышает, а унижает. Растворяет в массе -- уже почти и не человеческой.
Награждает "почетным статусом жертвы истории" -- саркастически пишет Бродский,
отказываясь от этого статуса: "Я... жертва географии. Не истории, заметьте
себе, географии. Это то, что роднит меня до сих пор с державой, в которой мне
выпало родиться..."
беглец, не жертва политических репрессий, а изгнанник, не откуда-то, а вообще.
Свой самый лирический сборник -- единственную в русской словесности книгу, все
стихотворения которой посвящены одной женщине, -- он назвал "Новые стансы к
Августе", с обложки введя мотив принципиального байроновского изгнанничества.
особое место. Евразийская судьба Руси, сравнение СССР с Оттоманской империей,
Суслова -- с Великим муфтием и т.д. В тех сорока пяти стихотворениях и циклах
Бродского, которые можно отнести к жанру путешествия, не найти столь прямого
-- и сразу -- обозначения идейной точки отсчета, какой у русских авторов в
этом жанре выступает родина. В эссе уже во второй главке отмечено, что
Ленинград и Стамбул -- почти на одном меридиане. И на протяжении всего
длинного (35 страниц) сочинения автор ни на миг об этом не забывает. Стамбулу
достается не по заслугам: город расплачивается за Россию и Советский Союз,
или, как всегда говорил Бродский, избегая обоих названий, -- за отечество.
тем местом, которое Бродский не называл ни "Ленинградом", ни "Петербургом",
предпочитая -- "родной город". Таким умозрительным совмещением можно объяснить
болезненную остроту его стамбульских ощущений: раздражение и гнев вызывает
лишь небезразличное, близкое, родное. Заостряя -- и в этом следуя примеру эссе
Бродского, -- можно сказать, что в Стамбуле он прорепетировал возвращение в
родной город.
драматизируется его судьба, когда метафизическая чуждость дополняется и
усугубляется физическим изгнанием или самоизгнанием: Овидий, Данте, Гюго,
Байрон... Плеяда русских после 17-го. Бродский.
невозвращения, нежелания вернуться -- хоть на короткое время -- как
неотъемлемая часть поэтического образа всегда будет волновать и побуждать к
догадкам. При жизни Бродского можно было задать вопрос, и он отвечал: говорил
о том, что туристом в отечестве быть не хочет, что если ехать, то навсегда, а
это по многим причинам невозможно. Может быть, "Путешествие в Стамбул" --
путешествие в Стамбул -- дает некоторое уточнение.
говорит -- вернее, называет опять-таки много причин, что обычно скрывает одну
истинную. Все перечисленные в начале эссе самому автору представляются
"легкомысленными и второ-, третьестепенными", включая "главную" -- проверку
гипотезы крестного знамения императору Константину: этот повод Бродский
называет "верхом надуманности". И тут же мельком, походя, роняет: "В конце
концов, я прожил 32 года в Третьем Риме, примерно с год -- в Первом. Следовало
-- для коллекции -- добрать Второй". Не предположить ли, что в такой почти
проговорке и содержится основная причина: испытать то, что невозможно было в
85-м испытать в отечестве, в родном городе; проверить вариант возвращения, что
было тогда даже не гипотезой, а фантастикой.
смысловая, стилистическая -- встречается в эссе постоянно: автор настаивает на
необязательности своих суждений, высказанных нарочито легким тоном, именно для
того, чтобы снизить градус собственной страстности, столь необычной для
Бродского-прозаика, чтобы затушевать степень личной заинтересованности,
одержимости предметом. Слишком явственно Бродский увидал за Вторым Римом --
Третий. "Взглянуть на отечество извне можно, только оказавшись вне стен
отечества". Репетиция возвращения состоялась. Результат известен.
вонь, теснота и узость, грязь и пыль и т.п. -- резко преувеличенное: я был в
Стамбуле тремя месяцами позже -- в конце лета 85-го. В прекрасной статье
"Путешествие из Петербурга в Стамбул" Т. Венцловы, перечисляя атрибуты ада в
эссе Бродского, указывает на более глубокую, чем просто геополитическая,
метафору, говорит о катабазисе, нисхождении в царство мертвых.
обоняния, слуха. Есть простая нелюбовь к неряшливому выбросу эмоций, базару
чувств. (Снова Лев Лосев: "Не люблю этих пьяных ночей, / покаянную искренность
пьяниц, / достоевский надрыв стукачей...")
пояснение: "Расизм? Но он всего лишь форма мизантропии".
устойчивым. В стихотворении "Ritratto di donna", написанном восемь лет спустя,
тезисы эссе словно прессуются в краткие стихотворные строчки:
быть -- Константин Леонтьев, умерший в тот год, когда Россия получила
свободный проход через Босфор (Достоевский не дожил до своей заветной мечты
десяти лет). О Леонтьеве вспоминает Бродский в "Путешествии" -- о его "крике,
раздавшемся именно в Стамбуле, где он служил при русском посольстве: "Россия
должна править бесстыдно!" Что мы слышим в этом паскудном пророческом
возгласе? Дух века? Дух нации? Или дух места?"
-- Стамбул.
города, выгружаются толпы, распределяясь по автобусам и долмушам. Это
маршуртные такси, и когда я впервые попал в Стамбул в 85-м, долмуши были --
"бьюики" 40--50-х, полученнные по плану Маршалла. Все, отдаленно напоминавшее
роскошь, выдиралось изнутри, и в "бьюик" набивалось до двенадцати человек --
зависело от толщины пассажиров, громоздкости багажа, дальности рейса. Такой
автороскоши, смутно памятной по американской выставке в Москве (одна из
эффектных побед Штатов в холодной войне), в Стамбуле уже почти не осталось.
Теперь долмуши -- аккуратные желтые микроавтобусы.
через Золотой Рог движется огромная однородная масса в кепках -- вспомнилась
Махачкала. Настоящий мусульманин не может носить головной убор с полями или